«…Европа! Европа! — это вечное стремление идти в ногу с Европой задерживало наше национальное развитие Бог знает на сколько лет».
Из письма великого князя Александра Михайловича к Николаю II.
25 декабря 1916 — 4 февраля 1917 года.
В этом году исполнилось 150 лет со дня рождения Великого Князя Александра Михайловича Романова, внука Николая I, друга детства императора Николая II, которому он приходился двоюродным дядей. Александр Михайлович оставил потомкам и русским людям свои воспоминания — назидание на будущее, чтобы люди не повторяли ошибок допущенных в его времена. Именно с ними мы и хотим познакомить наши уважаемых читателей. Многое из того, чтобы было сделано тогда, сегодня оказывает воздействие на нашу жизнь.
Материал представляет собой интервью с Князем Александром Михайловичем, в котором он повествует о событиях начала XX века.
Эта статья продолжает обширное интервью (первая часть http://inance.ru/2016/05/am-romanov/, вторая http://inance.ru/2016/05/am-romanov-02/) от том, как Александр Михайлович жил в царской семье, какие там царили порядки и что из этого вышло.
Мы в Биаррице, на вилле Эспуар. Вся семья, слава Богу, со мною. Я покинул Россию без тени сожаления. Я так измучен событиями последних лет, я так глубоко чувствую, что Россия на краю гибели, и никто, и ничто не в силах изменить фатальный ход событий.
В Биаррице дышится легко. Если бы я мог, я остался бы здесь навсегда. Я отгоняю совестью эту соблазнительную мысль, я стараюсь заглушить ее голосом души, чувством долга, — во мне постоянно идет напряженная борьба: русский вопрос, Россия, мои житейские разочарования последних лет, мое бессилие помочь, спасти родину и кровная преданность ей восстают против человеческого, мелкого желания отдыха, покоя и счастливой жизни среди своей семьи.
Как-то утром, просматривая газеты, я увидел заголовки, сообщавшие об удаче полета Блерио над Ламаншем. Эта новость пробудила к жизни прежнего великого князя Александра Михайловича. Будучи поклонником аппаратов тяжелее воздуха еще с того времени, когда Сантос-Дюмон летал вокруг Эйфелевой башни, я понял, что достижение Блерио давало нам не только новый способ передвижения, но и новое оружие в случае войны. Я решил немедленно приняться за это дело и попытаться применить аэропланы в русской военной авиации. У меня еще оставались два миллиона рублей, которые были в свое время собраны по всенародной подписке на постройку минных крейсеров после гибели нашего флота в русско-японскую войну. Я запросил редакции крупнейших русских газет, не будут ли жертвователи иметь что-либо против того, чтобы остающиеся деньги были бы израсходованы не на постройку минных крейсеров, а на покупку аэропланов? Через неделю я начал получать тысячи ответов, содержавших единодушное одобрение моему плану. Государь также одобрил его. Я поехал в Париж и заключил торговое соглашение с Блерио и Вуазеном. Они обязались дать нам аэропланы и инструкторов, я же должен был организовать аэродром, подыскать кадры учеников, оказывать им во всем содействие, а главное, конечно, снабжать их денежными средствами. После этого я решил вернуться в Россию. Гатчина, Петергоф, Царское Село и С.-Петербург снова увидят меня в роли новатора. Военный министр генерал Сухомлинов затрясся от смеха, когда я заговорил с ним об аэропланах.
— Я вас правильно понял, Ваше Высочество, — спросил он меня между двумя приступами смеха: — вы собираетесь применить эти игрушки Блерио в нашей армии? Угодно ли вам, чтобы наши офицеры бросили свои занятия и отправились летать чрез Ламанш, или же они должны забавляться этим здесь?
— Не беспокойтесь, ваше превосходительство. Я у вас прошу только дать мне несколько офицеров, которые поедут со мною в Париж, где их научат летать у Блерио и Вуазена. Что же касается дальнейшего, то хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Государь дал мне разрешение на командировку в Париж избранных мною офицеров. Великий князь Николай Николаевич не видел в моей затее никакого смысла.
Первая группа офицеров выехала в Париж, а я отправился в Севастополь для того, чтобы выбрать место для будущего аэродрома. Я работал с прежним увлечением, преодолевая препятствия, которые мне ставили военные власти, не боясь насмешек и идя к намеченной цели. К концу осени 1908 г. мой первый аэродром и ангары были готовы.
Весною 1909 г. мои офицеры окончили школу Блерио. Ранним летом в Петербурге была установлена первая авиационная неделя. Многочисленная публика — свидетели первых русских полетов — была в восторге и кричала «ура». Сухомлинов нашёл это зрелище очень занимательным, но для армии не видел от него никакой пользы.
Три месяца спустя, осенью 1909 года, я приобрёл значительный участок земли к западу от Севастополя, и заложил первую русскую авиационную школу, которая во время великой войны снабжала нашу армию лётчиками и наблюдателями.
Авиационная школа развивалась. Её офицеры участвовали в маневрах 1912 г. Сознание необходимости аэропланов для военных целей, наконец, проникло в среду закоренелых бюрократов военного министерства. Я заслужил великодушное одобрение Государя.
— Ты был прав, — сказал Никки во время посещения авиационной школы: — прости меня за то, что я относился к твоей идее недоверчиво. Я радуюсь, что ты победил, Сандро. Ты доволен?
Я был и доволен и недоволен. Мой триумф в авиации не смягчил горечи моих неудач во флоте. Эту рану ничто не могло залечить. Ничто не могло заставить забыть меня кошмары — 1904 — 1906 гг.
Тот иностранец, который посетил бы С.-Петербург в 1914 году, перед самоубийством Европы, почувствовал бы непреодолимое желание остаться навсегда в блестящей столице российских Императоров, соединявшей в себе классическую красоту прямых перспектив с приятным, увлекающим укладом жизни, космополитическим по форме, но чисто русским по своей сущности. Чернокожий бармен в Европейской гостинице, нанятый в Кентукки, истые парижанки-актрисы на сцене Михайловского театра, величественная архитектура Зимнего дворца — воплощение гения итальянских зодчих, сановники, завтракавшие у Кюба до ранних зимних сумерек, белые ночи в июне, в дымке которых длинноволосые студенты спорили с жаром с краснощекими барышнями о преимуществах германской философии… Никто не мог бы ошибиться относительно национальности этого города, который выписывал шампанское из-за границы не ящиками, а целыми магазинами…
Однако наблюдательный иностранец, посетивший Петербург перед войною, испытал он, наверное, чувство растущего беспокойства, которое от памятника на Сенатской площади передавалось всем, обладавшим способностью несколько предвидеть грядущий хаос. Он также заметил бы, что полтора миллиона мужчин и женщин, живших в столице Российской Империи, существовали изо дня в день, давая бронзовому монументу пищу для размышлений о «завтрашнем дне», затуманенном блеском прекрасного сегодня…
Всё в Петербурге было прекрасно. Всё говорило о столице российских императоров.
Золотой шпиль Адмиралтейства был виден издали на многие версты. Величественные окна великокняжеских дворцов горели пурпуром в огне заката. Удары конских копыт будили на широких улицах чуткое эхо. На набережной желтые и синие кирасиры, на прогулке после завтрака, обменивались взглядами со стройными женщинами под вуалями. Роскошные выезды, с лакеями в декоративных ливреях, стояли перед ювелирными магазинами, в витринах которых красовались розовые жемчуга и изумруды. Далеко, за блестящей рекой, с перекинутыми через воду мостами, громоздились кирпичные трубы больших фабрик и заводов. А по вечерам девы-лебеди кружились на сцене Императорского балета под аккомпанемент лучшего оркестра в мире.
Первое десятилетие XX века, наполненное террором и убийствами, развинтило нервы русского общества. Все слои населения Империи приветствовали наступление новой эры, которая носила на себе отпечаток нормального времени. Вожди революции, разбитые в 1905 — 1907 гг., укрылись под благословенную сень парижских кафе и мансард, где и пребывали в течение следующих десяти лет, наблюдая развитие событий в далекой России и философски повторяя поговорку: «Чтобы дальше прыгнуть, надо отступить».
А тем временем и друзья, и враги революции ушли с головой в деловые комбинации. Вчерашняя земледельческая Россия, привыкшая занимать деньги под залог своих имений в Дворянском банке, в приятном удивлении приветствовала появление могущественных частных банков. Выдающиеся дельцы петербургской биржи учли все выгоды этих общественных настроений, и приказ покупать был отдан.
Тогда же был создан знаменитый русский «табачный трест» — одно из самых больших промышленных предприятий того времени. Железо, уголь, хлопок, мед, сталь были захвачены группой петербургских банкиров. Бывшие владельцы промышленных предприятий перебрались в столицу, чтобы пользоваться вновь приобретенными благами жизни и свободой. Хозяина предприятия, который знал каждого рабочего по имени, заменил дельный специалист, присланный из Петербурга. Патриархальная Русь, устоявшая перед атаками революционеров 1905 года, благодаря лояльности мелких предпринимателей, отступила перед системой, заимствованной за границей и не подходившей к русскому укладу.
Это быстрое трестрирование страны, далеко опередившее её промышленное развитие, положило на бирже начало спекулятивной горячке. Во время переписи населения Петербурга, устроенной в 1913 году, около 40.000 жителей обоего пола были зарегистрированы в качестве биржевых маклеров.
Адвокаты, врачи, педагоги, журналисты и инженеры были недовольны своими профессиями. Казалось позором трудиться, чтобы зарабатывать копейки, когда открывалась полная возможность зарабатывать десятки тысяч рублей посредством покупки двухсот акций «Никополь-Мариупольского металлургического общества».
Выдающиеся представители петербургского общества включали в число приглашенных видных биржевиков. Офицеры гвардии, не могшие отличить до сих пор акций от облигаций, стали с увлечением обсуждать неминуемое поднятие цен на сталь. Светские денди приводили в полное недоумение книгопродавцов, покупая у них книги, посвящённые сокровенным тайнам экономической науки и истолкованию смысла ежегодных балансов акционерных обществ. Светские львицы начали с особым удовольствием представлять гостям на своих журфиксах «прославленных финансовых гениев из Одессы, заработавших столько-то миллионов на табаке». Отцы церкви подписывались на акции, и обитые бархатом кареты архиепископов виднелись вблизи бирж.
Провинция присоединилась к спекулятивной горячке столицы, и к осени 1913 года Россия, из страны праздных помещиков и недоедавших мужиков, превратилась в страну, готовую к прыжку, минуя все экономические законы, в царство отечественного Уолл-стрита!
Будущее Империи зависело от калибра новых властителей дум, которые занялись судьбой её финансов. Каждый здравомыслящий финансист должен бы был сознавать, что пока русский крестьянин будет коснеть в невежестве, а рабочий ютиться в лачугах, трудно ожидать солидных результатов в области развития русской экономической жизни. Но близорукие дельцы 1913 года были мало обеспокоены отдалённым будущим. Они были уверены, что сумеют реализовать все вновь приобрётенное до того, как грянет гром…
Племянник кардинала, русский мужик и банкир считали себя накануне войны владельцами России. Ни один диктатор не мог бы похвастаться их положением.
Ярошинсхий, Батолин, Путилов — вот имена, которые знала вся Россия.
Сын бывшего крепостного, Батолин начал свою карьеру в качестве рассыльного в хлебной торговле. Он был настолько беден, что впервые узнал вкус мяса, когда ему исполнилось девять лет.
Путилов принадлежал к богатой петербургской семье. Человек блестящего воспитания, он проводил много времени за границей и чувствовал себя одинаково дома на Плас де ла Бурс и на Ломбард-стрит.
Годы молодости Ярошинского окружены тайной. Никто не мог в точности определить его национальности. Он говорил по-польски, но циркулировали слухи, что дядя его — итальянский кардинал, занимающий высокий пост в Ватикане. Он прибыл в Петербург, уже будучи обладателем большого состояния, которое заработал на сахарном деле на юге России.
Биографии этих трёх «диктаторов», столь непохожих друг на друга, придавали этой напряжённой эпохе еще более фантастический колорит.
Они применили к экономической жизни России систему, известную у нас под именем «американской», но имеющую в С. Ш. С. А. другое название. Никаких чудес они не творили. Рост их состояния был возможен только благодаря несовершенству русских законов, которые регулировали деятельность банков.
Министр финансов держался от всего этого в стороне и с молчаливым восхищением наблюдал за тем, как этот победоносный триумвират всё покорял «под нози своя». От пляски феерических кушей кружилась голова, и министр финансов имел полное основание считать, что его пост лишь переходная ступень к креслу председателя какого-нибудь частного банка.
Радикальная печать, неутомимая в своих нападках на правительство, в отношении трестов хранила гробовое молчание, что являлось вполне естественным, в особенности если принять во внимание, что им принадлежали самые крупные и влиятельные ежедневные газеты в обеих столицах.
В планы этой группы входило заигрывание с представителями наших оппозиционных партий. Вот почему Максиму Горькому Сибирским банком были даны средства на издание в С.-Петербурге ежедневной газеты «Новый Мир» большевицкого направления и ежемесячного журнала «Анналы». Оба эти издания имели в числе своих сотрудников Ленина и открыто высказались на своих страницах за свержение существующего строя. Знаменитая «школа революционеров», основанная Горьким на о. Капри, была долгое время финансирована Саввой Морозовым — общепризнанным московским «текстильным королем» — и считала теперешнего главу советского правительства Сталина в числе своих наиболее способных учеников. Бывший советский полпред в Лондоне Л. Красин был в 1913 году директором на одном из Путиловских заводов в С.-Петербурге. Во время войны же он был назначен членом военно-промышленного комитета.
На первый взгляд, совершенно необъяснимы побуждения крупной буржуазии, по которым она поддерживала русскую революцию. Вначале правительство отказывалось верить сообщениям охранного отделения по этому поводу, но факты были налицо.
При обыске в особняке одного из богачей Парамонова были найдены документы, которые устанавливали его участие в печатании и распространении революционной литературы в России. Парамонова судили и приговорили к двум годам тюремного заключения. Приговор этот, однако, был отменен, ввиду значительного пожертвования, сделанного им на сооружение памятника в ознаменование трехсотлетия Дома Романовых. От большевиков к Романовым — и все это в течение одного года!
«Действия капиталистов объясняются желанием застраховать себя и свои материальные интересы от всякого рода политических переворотов», — доносил в своем рапорте один из чинов департамента полиции, который был командирован в Москву расследовать дело богатейшего друга Ленина — Морозова. «Они так уверены в возможности двигать революционерами, как пешками, используя их детскую ненависть к правительству, что Морозов считает возможным финансировать издание ленинского журнала «Искры», который печатался в Швейцарии и доставлялся в Россию в сундуках с двойным дном. Каждый номер «Искры» призывал рабочих к забастовкам на текстильных фабриках самого же Морозова. А Морозов говорил своим друзьям, что он «достаточно богат, чтобы разрешить себе роскошь финансовой поддержки своих врагов».
Самоубийство Морозова произошло незадолго до войны, и, таким образом, он так и не увидел, как его имущество, по приказу Ленина, было конфисковано, а его наследники брошены в тюрьмы бывшими учениками морозовской агитационной школы на о. Капри.
Батолину же, Ярошинскому, Путилову и Парамонову и многим остальным удалось избежать расстрела в СССР только потому, что они своевременно бежали».
— Отчего Баше Императорское Высочество так спешите вернуться и С.-Петербург? — спросил меня наш посол в Париже Извольский. — Там же мертвый сезон… Война? — Он махнул рукой. — Нет, никакой войны не будет. Это только «слухи», которые время от времени будоражат Европу. Австрия позволит себе еще несколько угроз, Петербург поволнуется. Вильгельм произнесет воинственную речь. И все это будет через две недели забыто.
Извольский провел 30 лет на русской дипломатической службе. Некоторое время он был министром иностранных дел. Нужно было быть очень самоуверенным, чтобы противопоставить его опытности свои возражения. Но я решил все-таки быть на этот раз самоуверенным и двинулся в Петербург.
Мне не нравилось «стечение непредвиденных случайностей», которыми был столь богат конец июля 1914 года.
Вильгельм II был «случайно» в поездке в норвежские фиорды накануне представления Австрии ультиматума Сербии. Президент Франции Пуанкарэ «случайно» посетил в это же время Петербург.
Винстон Черчилль, первый лорд адмиралтейства, «случайно» отдал приказ британскому флоту остаться, после летних маневров, в боевой готовности.
Сербский министр иностранных дел «случайно» показал австрийский ультиматум французскому посланнику Бертело, и г. Бертело «случайно» написал ответ Венскому кабинету, освободив таким образом сербское правительство от тягостных размышлений по этому поводу.
Петербургские рабочие, работавшие на оборону, «случайно» объявили забастовку за неделю до начала мобилизации, и несколько агитаторов, говоривших по-русски с сильным немецким акцентом, были пойманы на митингах по этому поводу.
Начальник нашего генерального штата генерал Янушкевич «случайно» поторопился отдать приказ о мобилизации русских вооруженных сил, а когда Государь приказал по телефону это распоряжение отменить, то ничего уже нельзя было сделать.
Но самым трагичным оказалось то, что «случайно» здравый смысл отсутствовал у государственных людей всех великих держав.
Ни один из сотни миллионов европейцев того времени не желал войны. Коллективно — все они были способны линчевать того, кто осмелился бы в эти ответственные дни проповедовать умеренность.
За попытку напомнить об ужасах грядущей войны они убили Жореса в Париже и бросили в тюрьму Либкнехта в Берлине.
Немцы, французы, англичане и австрийцы, русские и бельгийцы — все подпадали под власть психоза разрушения, предтечами которого были убийства, самоубийства и оргии предшествовавшего года. В августе же 1914 года это массовое помешательство достигло кульминационной точки.
Леди Асквит, жена премьер-министра Великобритании, вспоминает «блестящие глаза» и «веселую улыбку» Винстона Черчилля, когда он вошел в этот роковой вечер в ном. 10 на Доунинг-стрит.
— Что же, Винстон, — спросила Асквит: — это мир?
— Нет, война, — ответил Черчилль. В тот же час германские офицеры поздравили друг друга на Унтер ден Линден в Берлине с «славной возможностью выполнить, наконец, план Шлиффена», и тот же Извольский, предсказывавший всего три дня тому назад, что через две недели все будет в порядке, теперь говорил, с видом триумфатора, покидая министерство иностранных дел в Париже: «Это — моя война».
Вильгельм произносил речи из балкона берлинского замка. Николай II, приблизительно в тех же выражениях, обращался к колено-преклонной толпе у Зимнего дворца. Оба они возносили к престолу Всевышнего мольбы о карах на головы защитников войны.
Все были правы. Никто не хотел признать себя виновным. Нельзя было найти ни одного нормального человека в странах, расположенных между Бискайским заливом и Великим океаном.
Когда я возвращался в Россию, мне довелось быть свидетелем самоубийства целого материка.
До сих пор никто ещё не писал беспристрастной летописи последних недель довоенной эпохи. Я сомневаюсь, напишет ли её кто-нибудь вообще. Сведения, которыми располагаю я и которые я собрал до и после войны, заставляют меня верить в бесспорность трёх фактов.
1. Причиною мирового конфликта являлись соперничество Великобритании и Германии в борьбе за преобладание на морях и совокупные усилия «военных партий» Берлина, Вены, Парижа, Лондона и С.-Петербурга. Если бы Принцип не покушался на жизнь австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда, международные сторонники войны изобрели бы другой повод. Вильгельму II было необходимо, чтобы война началась до выполнения русской военной программы, намеченного на 1917 год.
2. Император Николай II сделал всё, что было в его силах, чтобы предотвратить действия, но не встретил никакой поддержки в своих миротворческих стремлениях в лице своих ближайших военных сподвижников — военного министра и начальника Генерального штаба.
3. До полуночи 31 июля 1914 года британское правительство могло бы предотвратить мировую катастрофу, если бы ясно и определённо заявило о своём твёрдом намерении вступить в войну на стороне России и Франции. Простое заявление, сделанное по этому поводу Асквитом и сэром Эдуардом Греем, умиротворило бы самых воинственных берлинских юнкеров. Протест против нарушения нейтралитета Бельгии, заявленный британским правительством тремя днями позднее, говорил скорее о человеколюбии, чем звучал угрозой. Англия вступила позже в войну, не потому что свято чтила незыблемость международных договоров, но скорее всего из чувства зависти в отношении растущего морского могущества Германии. Если бы Асквит был менее адвокатом и более человеколюбцем, Германия никогда не решилась бы объявить войны 1 августа 1914 года.
4. Все остальные «если бы», о которых говорят историки 1914 года, являются измышлениями праздных умов и лишены серьезной основы. И я думаю, что, если бы президент Вильсон понял бы до начала мировой войны, что «ради справедливости и мира» Америка должна будет выступить на стороне Франции и России, если бы он твёрдо объявил Германии об этом решении, — война была бы предотвращена.
Президент США Вудро Вильсон
В течение августа месяца 1914 года я не раз поминал недобрым словом нашего военного министра генерала Сухомлинова с его статьей «Мы — готовы», написанной два года тому назад. В штабе Юго-Западной армии я встретил моего брата Николая Михайловича, человека, которого я не должен был видеть, если бы я хотел сохранить хотя бы каплю оптимизма. Получив блестящее военное образование и будучи тонким стратегом, он подыскал моим опасениям формулу и научные определения. С горечью отзывался он о нашем командном составе. Он говорил откровенно до цинизма и из десяти случаев в девяти был прав. Он указал мне, что наши страшные потери лишили нас нашей первоочередной армии и поставили в трагическую необходимость возложить наши последние надежды на плохо обученных ополченцев.
Он утверждал, что, если великий князь Николай Николаевич не остановит своего победного похода по Галиции и не отведёт наших войск на линию укреплённых позиций в нашем тылу, то мы без сомнения потерпим решительное поражение не позднее весны 1915 года. Он говорил мне об этом в течение трёх часов, ссылаясь на цифры, факты, и становился всё мрачнее и мрачнее.
Боги войны, вероятно, подслушали прорицания моего брата. Наши наиболее боеспособные части и недостаточный запас снабжения были целиком израсходованы в легкомысленном наступлении 1914 — 1915 гг., девизом которого было: «Спасай союзников!». Для того, чтобы парировать знаменитое Наступление Макензена в Карпатах в мае 1915 года, у нас уже не было сил. Официальные данные говорили, что противник выпускает сто шрапнельных зарядов на наш один. В действительности, эта разница была еще более велика: наши офицеры оценивали это соотношение в 300:1. Наступил момент, когда наша артиллерия смолкла, и бородатые ополченцы предстали перед армией Макензена, вооруженные винтовками модели 1878 года с приказом «не тратить патронов понапрасну» и «забирать патроны у раненых и убитых». За неделю до нашего поражения, мои летчики приносили донесения, предупреждавшие Ставку о сосредоточении германо-австрийской артиллерии и войсковых масс на противоположном берегу Дунайца. Каждый юный поручик понял бы, что чем раньше мы начнем наш отход, тем менее будут наши потери. Но Ставка настаивала на своем упорстве оставаться в Галиции до последней возможности, ссылаясь на то, что наше отступление дурно отразится на переговорах наших союзников в Греции и в Румынии, так как обе эти страны еще не знали, на какой стороне они выступят.
С наступлением лета 1916 года бодрый дух, царивший на нашем теперь хорошо снабженным всем необходимым фронте, был разительным контрастом с настроениями тыла. Армия мечтала о победе над врагом и усматривала осуществление своих стремлений в молниеносном наступлении армий генерала Брусилова.
Политиканы же мечтали о революции и смотрели с неудовольствием на постоянные успехи наших войск. Мне приходилось по моей должности сравнительно часто бывать в Петербурге. И я каждый раз возвращался на фронт с подорванными моральными силами и отравленным слухами умом.
Можно было с уверенностью сказать, что в нашем тылу произойдёт восстание именно в тот момент, когда армия будет готова нанести врагу решительный удар. Я испытывал страшное раздражение. Я горел желанием отправиться в Ставку и заставить Государя тем или иным способом встряхнуться. Если Государь сам не мог восстановить порядка в тылу, он должен был поручить это какому-нибудь надёжному человеку с диктаторскими полномочиями. И я ездил в Ставку. Был там даже пять раз. И с каждым разом Никки казался мне всё более и болей озабоченным и всё меньше и меньше слушал моих советов да и вообще кого-либо другого. Восторг по поводу успехов Брусилова мало-помалу потухал, а взамен на фронт приходили из столицы все более неутешительные вести. Верховный Главнокомандующий пятнадцатимиллионной армией сидел бледный и молчаливый в своей Ставке, переведённой ранней осенью в Могилёв.
Докладывая Государю об успехах нашей авиации и наших возможностях бороться с налётами немцев, я замечал, что он только и думал о том, когда же я наконец окончу мою речь и оставлю его в покое, наедине со своими думами. Когда я переменил тему разговора и затронул политическую жизнь в С.-Петербурге, в его глазах появились недоверие и холодность. Этого выражения, за всю нашу сорокалетнюю дружбу, я ещё у него никогда не видел.
По возвращении в Киев, я отправил Никки пространное письмо, высказывая мое мнение о тех мерах, которые, по моему мнению, были необходимы, чтобы спасти армию и Империю от надвигающейся революции. Мое шестидневное пребывание в Петрограде не оставило во мне ни капли сомнения, что начала революции следовало ожидать никак не позже весны. Самое печальное было то, что я узнал, как поощрял заговорщиков британский посол при Императорском дворе сэр Джордж Бьюкенен. Он вообразил себе, что этим своим поведением он лучше всего защитит интересы союзников и что грядущее либеральное русское правительство поведёт Россию от победы к победе. Он понял свою ошибку уже 24 часа после торжества революции и, несколько лет спустя, написал об этом в своём полном благородства «post mortem». Император Александр III выбросил бы такого дипломата за пределы России, даже не возвратив ему его вверительных грамот, но Николай II терпел всё.
Джордж Бьюкенен
В начале февраля 1917 года я получил предложение из Ставки принять участие в работах в Петербурге комиссии, при участии представителей союзных держав, для выяснения нужд нашей армии в снабжении на следующие 12 месяцев. Я радовался случаю увидеться с Аликс [Александра Фёдоровна, жена Николая II]. В декабре я не счёл возможным усугублять её отчаяния, но теперь мне всё-таки хотелось высказать ей моё мнение. Я ожидал каждый день в столице начала восстания. Некоторые «тайноведы» уверяли, что дело ограничится тем, что произойдет «дворцовый переворот», т. е. Царь будет вынужден отречься от престола в пользу своего сына Алексея, и что верховная власть будет вручена особому совету, состоящему из людей, которые «понимают русский народ». Этот план поразил меня. Я ещё не видел такого человека, который понимал бы русский народ. Вся эта идея казалась измышлением иностранного ума и, по-видимому, исходила из стен британского посольства. Один красивый и богатый киевлянин, известный дотоле лишь в качестве балетомана, посетил меня и рассказывал мне что-то чрезвычайно невразумительное на ту же тему о дворцовом перевороте. Я ответил ему, что он со своими излияниями обратился не по адресу, так как великий князь, верный присяге, не может слушать подобные разговоры. Его глупость спасла его от более неприятных последствий.
Я посетил снова Петроград, к счастью, в последний раз в жизни. В день, назначенный для моего разговора с Аликс, из Царского Села пришло известие, что Императрица себя плохо чувствует и не может меня принять. Я написал ей очень убедительное письмо, прося меня принять, так как я мог остаться в столице всего два дня. В ожидании её ответа я беседовал с разными лицами. Мой шурин Миша был в это время тоже в городе. Он предложил мне, чтобы мы оба переговорили с его царственным братом, после того как мне удастся увидеть Аликс. Председатель Государственной Думы М. Родзянко явился ко мне с целым ворохом новостей, теорий и антидинастических планов. Его дерзость не имела границ. В соединении с его умственными недостатками она делала его похожим на персонаж из Мольеровской комедии. Не прошло и месяца, как он наградил прапорщика л. — гв. Волынского полка Кирпичникова Георгиевским крестом за то, что он убил пред фронтом своего командира. А десять месяцев спустя Родзянко был вынужден бежать из С.-Петербурга, спасаясь от большевиков.
Я получил наконец приглашение от Аликс на завтрак в Царское Село. Эти завтраки! Казалось, половина лет моей жизни была потеряна на завтраки в Царском Селе!
Я вошёл бодро. Аликс лежала в постели в белом пенюаре с кружевами. Её красивое лицо было серьёзно и не предсказывало ничего доброго. Я понял, что подвергнусь нападкам. Это меня огорчило. Ведь я собирался помочь, а не причинить вреда. Мне также не понравился вид Никки, сидевшего у широкой постели. В моём письме к Аликс я подчеркнул слова: «Я хочу вас видеть совершенно одну, чтобы говорить с глазу на глаз». Было тяжело и неловко упрекать её в том, что она влечёт своего мужа в бездну в присутствии его самого.
Я поцеловал её руку, и её губы едва прикоснулись к моей щеке. Это было самое холодное приветствие, с которым она когда-либо встречала меня с первого дня нашего знакомства, в 1893 году. Я взял стул, придвинул его близко к кровати и сел против стены, покрытой бесчисленными иконами и освещённой голубыми и красными лампадами.
Я начал с того, что, показав на иконы, сказал, что буду говорить с Аликс как на духу. Я кратко обрисовал общее политическое положение, подчеркивая тот факт, что революционная пропаганда проникла в гущу населения и что все клеветы и сплетни принимались им за правду.
Она резко перебила меня:
— Это неправда! Народ по-прежнему предан Царю. (Она повернулась к Никки). Только предатели в Думе и в петроградском обществе мои и его враги.
Я согласился, что она отчасти права.
— Нет ничего опаснее полуправды, Аликс, — сказал я, глядя ей прямо в лицо. — Нация верна Царю, но нация негодует по поводу того влияния, которым пользовался Распутин. Никто лучше меня не знает, как вы любите Никки, но всё же я должен признать, что ваше вмешательство в дела управления приносит престижу Никки и народному представлению о Самодержце вред. В течение двадцати четырёх лет, Аликс, я был вашим верным другом. Я и теперь ваш верный друг, но, на правах такового, я хочу, чтобы вы поняли, что все классы населения России настроены к вашей политике враждебно. У вас чудная семья. Почему же вам не сосредоточить ваши заботы на том, что даст вашей душе мир и гармонию? Предоставьте вашему супругу государственные дела!
Она вспыхнула и взглянула на Никки. Он промолчал и продолжал курить.
Я продолжал. Я объяснил, что, каким бы я ни был врагом парламентарных форм правления в России, я был убеждён, что, если бы Государь в этот опаснейший момент образовал правительство, приемлемое для Государственной Думы, то этот поступок уменьшил бы ответственность Никки и облегчил его задачу.
— Ради Бога, Аликс, пусть ваши чувства раздражения против Государственной Думы не преобладают над здравым смыслом. Коренное изменение политики смягчило бы народный гнев. Не давайте этому гневу взорваться.
Она презрительно улыбнулась.
— Всё, что вы говорите, смешно! Никки — Самодержец! Как может он делить с кем бы то ни было свои божественные права?
— Вы ошибаетесь, Аликс. Ваш супруг перестал быть Самодержцем 17 октября 1905 года. Надо было тогда думать о его «божественных правах». Теперь это — увы — слишком поздно! Быть может, чрез два месяца в России не останется камня на камне, что бы напоминало нам о Самодержцах, сидевших на троне наших предков.
Она ответила как-то неопределенно и вдруг возвысила голос. Я последовал её примеру. Мне казалось, что я должен изменить свою манеру говорить.
— Не забывайте, Аликс, что я молчал тридцать месяцев, — кричал я в страшном гневе. — Я не проронил в течение тридцати месяцев ни слова о том, что творилось в составе нашего правительства, или, вернее говоря, вашего правительства. Я вижу, что вы готовы погибнуть вместе с вашим мужем, но не забывайте о нас! Разве все мы должны страдать за ваше слепое безрассудство? Вы не имеете права увлекать за собою ваших родственников в пропасть.
— Я отказываюсь продолжать этот спор, — холодно сказала она. — Вы преувеличиваете опасность. Когда вы будете менее возбуждены, вы сознаете, что я была права.
Я встал, поцеловал её руку, причем в ответ не получил обычного поцелуя, и вышел. Больше я никогда не видел Аликс.
Проходя чрез лиловую гостиную, я видел флигель-адъютанта Царя, который разговаривал с Ольгой и Татьяной. Его присутствие вблизи спальни Царицы удивило меня. Фрейлина Государыни А. Вырубова, бывшая одною из главных поклонниц Распутина, говорит по этому поводу в своих мемуарах, что «Царица боялась, чтобы великий князь Александр не вышел бы из себя и не решился бы на отчаянный шаг». Если это было так, что значит Аликс не отдавала отчета в своих поступках, и это явилось бы объяснением её действий.
На следующий день великий князь Михаил Александрович и я говорили снова с Государём, понапрасну теряя время. Когда наступила моя очередь говорить, я был так взволнован, что не мог произнести ни слова.
— Спасибо, Сандро, за письмо, которое ты мне прислал из Киева. — Это было единственным ответом Государя на многочисленные страницы моих советов.
Хлебные хвосты в Петрограде становились все длиннее и длиннее, хотя пшеница и рожь гнили вдоль всего великого Сибирского пути и в юго-западном крае. Гарнизон столицы, состоявший из новобранцев и запасных, конечно, был слишком ненадежной опорой в случае серьезных беспорядков. Я спросил у военного начальства, собирается ли оно вызывать с фронта надежные части? Мне ответили, что ожидается прибытие с фронта тринадцати гвардейских кавалерийских полков. Позднее я узнал, что изменники, сидевшие в Ставке, под влиянием лидеров Государственной Думы, осмелились этот приказ Государя отменить.
Как бы мне хотелось позабыть этот проклятый февраль 1917 года! Каждый день мне приходилось встречаться с кем-либо из моих родственников или друзей, которых мне более уже не суждено было увидеть: я видел моего брата Николая Михайловича, другого моего брата Георгия Михайловича, моего шурина Михаила Александровича, моих двоюродных братьев Павла Александровича и Дмитрия Константиновича и многих, многих других.
Мой брат Георгий Михайлович проехал в Киев по дороге в Ставку. С самого начала войны он занимал должность Особоуполномоченного Государя и имел задачей объезжать фронт и делать донесения о общем положении. Его наблюдения подтвердили мои самые худшие опасения. Армия и заговорщики были готовы, чтобы разрушить Империю.
Я ушёл с головою в работу и более уже не обращал ни на что внимания. Если о нашей боеспособности можно было судить по развитию наших воздушных сил, то дела наши на фронте обстояли блестяще. Сотни самолётов, управляемые искусными офицерами-летчиками и вооружённые пулемётами новейшего образца, ожидали только приказа, чтобы вылететь в бой. Летая над фронтом, они видели за фронтом противника признаки отступления, и они искренно желали, чтобы Верховный Главнокомандующий одержал бы наконец победу «в собственной столице». Это были прекрасные молодые люди, образованные, преданные своему делу и горячие патриоты. Два с половиной года тому назад я начал свою работу в салон-вагоне, в котором помещалась и моя канцелярия, и наши боевые силы. Теперь — целый ряд авиационных школ работал полным ходом, и три новых авиационных завода ежедневно вырабатывали самолеты в дополнение к тем, которые нами беспрерывно получались из Англии и Франции.
Развязка наступила самым неожиданным образом. Утренние газеты принесли известие о том, что забастовочное движение рабочих заводов в Петрограде, работавших на оборону, разрасталось. Это было, ввиду нашего предстоящего наступления, очень прискорбно, хотя случалось и раньше. Телеграммы, полученные ночью, говорили о том, что главной причиной забастовок было отсутствие в столице и пекарнях хлеба. Это было неправдой. Из-за непорядков на наших железных дорогах Петроград, правда, испытывал некоторый недостаток в снабжении хлебом, но этот недостаток никогда не мог иметь своим последствием голод населения. Через час пришло известие о первых столкновениях между толпой и войсками петроградского гарнизона. Все это было слишком понятно: недостаток хлеба в столице должен был явиться сигналом для революционного выступления Государственной Думы.
На следующий день я телеграфировал Никки, предлагая ему прибыть в Ставку, и отдавал себя в полное его распоряжение. Одновременно я вызвал моего брата Сергея Михайловича к телефону. Его голос звучал очень озабоченно:
— Дела в Петрограде обстоят все хуже и хуже, — нервно сказал он. — Столкновения на улицах продолжаются, и можно с минуты на минуту ожидать, что войска перейдут на сторону мятежников.
— Но что же делают части гвардейской кавалерии? Неужели же и на них нельзя более положиться?
— Каким-то странным и таинственным образом приказ об их отправке в Петербург был отменен. Гвардейская кавалерия и не думала покидать фронт.
От Никки я получил ответ: «Благодарю. Когда ты будешь нужен, я сообщу. Привет. Никки».
Он был в Ставке совершенно один. Единственно, кто мог дать ему совет — это брат мой Сергей Михайлович.
Сергей Михайлович
Я вспомнил о генералах-изменниках, которые окружали Государя, и чувствовал, что поеду в Ставку без разрешения. Помещение главного телеграфа, откуда я говорил с Сергеем, гудело, как потревоженный улей. Лица служащих, которые, конечно, все были врагами существующего строя, без слов говорили о том, что было недосказано Ставкой и газетами. Весь этот день я провел во дворце вдовствующей Императрицы. Не нахожу слов, чтобы описать ее волнение и горе. Преданные Императрице люди заходили к ней, чтобы сообщить о слухах и «непроверенных версиях» о последних событиях в столице.
В шесть часов меня вызвали на главный телеграф для разговора с Сергеем по прямому проводу.
— Никки выехал вчера в Петроград, но железнодорожные служащие, следуя приказу Особого комитета Государственной Думы, задержали императорский поезд на станции Дно и повернули его в направлении к Пскову. Он в поезде совершенно один. Его хочет видеть делегация членов Государственной Думы, чтобы предъявить ультимативные требования. Петроградские войска присоединились к восставшим.
Это было всё. Сергей торопился.
Прошёл ещё один день невероятных слухов. Вдовствующая Императрица, Ольга и я более не находили слов. Мы смотрели молча друг на друга. Я думал о судьбе Империи, они — о своём сыне и брате.
Мой адъютант разбудил меня на рассвете. Он подал мне печатный лист. Это был Манифест Государя об отречении. Никки отказался расстаться с Алексеем и отрекся в пользу Михаила Александровича.
Я сидел в постели и перечитывал этот документ. Вероятно, Никки потерял рассудок. С каких пор Самодержец Всероссийский может отречься от данной ему Богом власти из-за мятежа в столице, вызванного недостатком хлеба? Измена Петроградского гарнизона? Но ведь в его распоряжении находилась пятнадцатимиллионная армия. — Всё это, включая и его поездку в Петроград, казалось тогда в 1917 году совершенно невероятным. И продолжает мне казаться невероятным и до сих пор.