Владимир Крылов работал в науке. Не просто в науке – в советскомобществоведении, где он выступал в качестве теоретика. Кроме того, как любой советский человек он был членом советского производственного (властно-производственного) коллектива. Со всеми вытекающими конкретными последствиями из трех этих линий бытия, скрещение которых оказалось и скрещением судеб (или Судьбы) Володи Крылова.
В науке, как и в искусстве, профессиональная оценка и самооценка исходит из таких качеств, которые являются природными, – интеллект и талант. Эти качества официально провозглашались и ценились во всех современных (modern) обществах, будь то капитализм или коммунизм. В науке и в искусстве профессиональные успехи и достижения обретают характер цельно-личностных качеств, показателей личностной полноценности, состоятельности. Неудивительно, что такое совпадение профессиональной и социальной шкал с природной делает области этого совпадения (наука, искусство) зонами функционирования обостренных амбиций и человеческих чувств, а следовательно, резко усиливает распространение, роль и значение таких качеств, как ревность, зависть (см., например, «Театральный роман» М.Булгакова), такого явления, как рессантимент.
Не умеет человек быстро класть кирпичи – это одно. Это навык. А вот слабый или посредственный интеллект, интеллектуальная неспособность или, попросту говоря, умственная глупость (выделяю определение, поскольку умственная глупость может оказаться социальным умом или даже счастьем) – это уже не навык, не профессиональное (не только и не столько профессиональное) качество, а человеческое, природное. В дураках ходить никому не охота. А приходится. Ясно, что более умные и талантливые в таких сферах, где именно эти качества суть основа профессиональной оценки и (теоретически) профессионального и социального роста, не говоря уже о формировании Я-концепции и Я-образа, как правило, являются объектом зависти и ненависти со стороны как просто бездарных, так и (особенно) менее способных и талантливых, т.е. тех, кто может оценить высокий результат, но не способен дотянуться до него, вообще не способен давать результаты выше некоего среднего уровня.
Разумеется, были, есть и будут люди, способные трезво и без эмоций оценивать себя и также трезво и без эмоций сопоставлять с другими. И такие люди есть. Однако есть и другие, и их много – слаб человек. Говорил же Леонардо да Винчи на заре современной эпохи, что великие труды (да и просто труды, но чем более великие, тем больше, добавлю я) в науке и в искусстве вознаграждаются голодом и жаждой, тяготами, ударами и уколами, ругательствами и великими подлостями. Так было и будет всегда и везде. Люди за две тысячи лет не изменились, заметил претерпевший много подлостей Мастер Михаил Булгаков устами Воланда. Тем более они не изменились за чуть менее полтысячелетия, отделяющих нас от Леонардо. Ему, который ныне является символом и чуть ли не образом-синонимом Ренессанса, «друзья-доброжелатели» тоже создавали репутацию: не эстет, не интеллектуал (греческого не знает, латынь – едва), мужик, ремесленник. Да. Великие подлости.
Люди мало меняются. Меняются системы, а вместе с ними и подлости, которые могут приобретать особый характер и играть особую роль, выполняя некие производственные функции. Все зависит от систем, таких, например, в которых человек испорчен квартирным вопросом, а также тем, что власть становится важнейшим видом производства.
Одна из особенностей коммунистического порядка – совпадение властной и производственной организации общества[1]. Ядром каждого социальнозначимого производственного коллектива СССР в соответствии с реальной конституцией СССР – Уставом КПСС была партъячейка, группа членов КПСС. Единство властной и производственной структур, примат производственного принципа властной, социальной организации над территориальным были conditio sine qua non существования коммунистического порядка. И, конечно же, не случайно хрущевская реформа 1962 г. привела к снятию «дорогого Никиты Сергеевича», а указ Б.Н.Ельцина № 14 о департизации (июль 1991 г.) спровоцировал (вместе с некоторыми другими обстоятельствами) августовский путч: внедрение территориального принципа властной организации или его элементов, оттеснение производственного, угрожало системе, базовым принципам ее существования. Поэтому для понимания советской системы, в отличие от западной, достаточно знать, как функционирует любая властно-производственная ячейка (например, колхоз), чтобы понять, как действуют другие (поликлиника, завод, институт, спортивное общество). Система определяется системообразующим элементом, ядром – парторганизацией: как говорил помощник президента Никсона Колсон, если вы взяли их за яйца, остальные части тела придут сами. Вот они и приходили.
Базовые единицы социальной организации коммунистического порядка продолжали существовать на протяжении всей его истории. При том что коммунизм не имеет ничего содержательно общего с «докапиталистическими» социумами, главной задачей этих единиц, коллективов было, подобно «докапиталистическим» общинам (Gemeinwesen) любого типа, будь то азиатский, античный или германский, самовоспроизводство. Все, что угрожало реализации этой задачи, подлежало уничтожению. Поэтому, подобно, например, античному полису, в советских производственных коллективах глушилось то, что могло ослабить, подорвать коллектив и сам по себе, и из-за деятельности его же отдельных индивидов. Именно индивидуальная инициатива, индивидуальный успех, индивидуальная деятельность и мощь были опасными для коллектива советского типа факторами. Превышение среднеколлективных для данной группы показателей (во всем или почти во всем) отдельными лицами грозило коллективу как единому целому, как базовой ячейке социальной организации, как средству и объекту господства-подчинения и эксплуатации, короче, всему коллективистскому социальному строю. В данном случае, точнее, под данным углом зрения интересы системы в целом, ее системообразующего элемента – чиноначальства – и большинства социальных атомов (индивидов) совпадали. Но были и другие, несовпадающие «атомы», «выпиравшие углом», вносившие в систему противоречия и разрывавшие на части коллективы (а психологически и индивидов), через которые они «прочерчивались». Но об этом чуть позже.
В результате всего этого в коммунистическом порядке традиционное русское бытовое «пусть у соседа сдохнет корова» стало властно-производственным со всеми вытекавшими из этого последствиями: поведенческими, установочными, общепсихологическими, наконец, производственно-функциональными: контроль членов коллектива, коллег за достижениями друг друга, сдерживание их, недопущение их выше определенного средне-профессионального уровня (отсюда – постепенная профессиональная деградация во всех сферах). Подобный сдерживающий контроль, лишь внешне похожий на конкуренцию, А.А.Зиновьев метко назвал превентацией (от англ. prevent – предотвращать). Совпадение в советской системе «производственных» отношений с властными превращало личные отношения, причем не только вертикальные, но и горизонтальные, в сплошную «микрофизику власти», да такую, что и Мишелю Фуко и не снилась. Все это лишь внешне абсурд, сюр; на самом деле – жесткая логика социальных законов общества определенного типа.
Превентация, однако, была не единственной особенностью коллективов советского (властно-производственного) типа. Не меньшее значение играло то, что, поскольку отношения господства-подчинения и тем более эксплуатации нигде не были официально зафиксированы и определены, значительная часть индивидов в советском обществе ситуационно и, естественно, без институционально-правовой фиксации (т.е. «нелегально»), обретала возможность эксплуатации (как правило, коллективной) другой части индивидов. Речь, следовательно, идет о таком явлении коммунистического порядка и советской жизни, как соэксплуатация или инфраэксплуатация, которая, будучи ситуационной и неофициальной, тем не менее становилась способом не просто жизни и выживания, но нормального функционирования целых групп, коллективов, первичных производственно-властных организаций коммунистического строя.
Это явление можно назвать по-разному: вторичная эксплуатация, инфраэксплуатация, со- (или даже само-) эксплуатация. Суть – одна и та же: в системе коллективного отчуждения господствующими группами социальных и духовных факторов производства, где эти отношения отчуждения, или присвоения воли (т.е. отношения господства – подчинения), носят системообразующий характер и являются первичными по отношению к эксплуатации, предшествуют ей, обусловливают ее, последняя выступает как вторичное производственное отношение. В силу этой своей вторичности, своего несистемообразующего характера эксплуатация допускается и даже (до определенного уровня) поощряется системой как один из типов социальных отношений внутри подчиненных слоев населения. Здесь, в нижней половине социальной пирамиды, инфраэксплуатация становится постоянным фактором социальных отношений – так же, как в крепостнической России наряду с крепостнической эксплуатацией существовала и развивалась эксплуатация внутридеревенская, внутри общины – как коллективная, так и индивидуальная («мироедская»). Нередко складывалось так, особенно в позднекрепостническую эпоху, что вторичная эксплуатация, инфраэксплуатация оказывалась более тяжелыми и жестокими, чем первичная, чем «эксплуатация-экстра», т.е. со знаком качества – исторического, системообразующего. Часто выходило, что свой же брат и сосед крестьянин хуже для крестьянина, чем помещик. Глеб Успенский, Иван Бунин и особенно Николай Лесков прекрасно показали это (не случайно в советские времена власть так не любила произведения о деревне именно двух последних авторов, ломавших жесткий и прямолинейный классовый подход).
Поскольку (со)эксплуатация является вторичным, а не первичным и несистемообразующим комплексом отношений, она не отличается четкостью очертаний, часто носит довольно размытый характер, не исключает отношений взаимопомощи, квазидружбы (в которой, кстати, стиралась грань между производственными и внепроизводственными характеристиками – «дружба по-советски») и т.п. Эти последние, и н т и м и з и р у я вторичную эксплуатацию, одновременно скрывают, маскируют, смягчают и облегчают ее, делают более или менее приемлемой для индивидов, в значительной степени (по крайней мере, внешне) переводя из разряда производственных отношений в разряд личных. И чем более развита социальная группа, темв большей степени. Отсюда то явление, которое кто-то метафорически метко назвал «тоталитарной задушевностью». В равной степени его можно было бы, особенно учитывая слабую формализацию социальных и профессиональных отношений в советском обществе, назвать или «душевной репрессивностью», или «душевным тоталитаризмом». Здесь очень хорошо в одном слове сочетаются «душа» и «душить». Вот только слово «тоталитаризм» не подходит для обозначения коммунистического порядка, но это уже другой вопрос.
Многолетняя практика контроля вышестоящих коллективов над нижестоящими, а в самих коллективах – контроль со стороны коллектива в целом над своими членами, комбинация первичной и вторичной форм эксплуатации, существование (суб)культуры «задушевной репрессивности» («репрессивной задушевности») – все это вело к интериоризации контроля. В значительной степени он превращался в самоконтроль, необходимый для реализации целей индивида как такового и особенно в качестве элемента коллектива как реального, значимого социального индивида. Это придавало большинству поступков внешне добровольный (по сути – «добровольно-принудительный») характер. Подавляющее большинство «все понимало» и действовало в соответствии с этим пониманием.
Сказанное выше распространялось и на научные коллективы советского обществоведения: институты, отделы, секторы. Как любой советский коллектив, независимо от личных качеств составляющих его людей, он стремился к самовоспроизводству (в идеале – к расширенному), должен был сохранять внутреннее равновесие и не допускать проявления избыточной (определялось «идеологическими» нормами, среднепрофессиональным уровнем коллектива, включая начальника, и уровнем карьерных притязаний последнего) интеллектуальной свободы со стороны своих членов. Прежде всего, речь шла о таких проявлениях этой свободы, которые угрожают конфликтом с вышестоящим начальством (академическим, партийным), могут привлечь внимание КГБ или наглядно продемонстрировать значительной части коллектива ее реальный интеллектуальный и профессиональный уровень, поставив под сомнение иерархию и автомифологию данной малой группы.
Подобная организация интеллектуального производства, ориентированная на ограничение творчества определенными интеллектуальными и социальными рамками, бесспорно, развращала большую, если не большую часть научных сотрудников. По сути она узаконивала, санкционировала лень, халтуру, серость, непрофессиональность, позволяла не работать. Не работать не могут и в погонялке не нуждаются лишь совестливые и талантливые, которых, как это все знают, увы, не большинство. Следовательно, в научном коллективе советского типа работающие люди, неважно талантливые или нет, главное – работающие, энергичные объективно и автоматически становились объектом эксплуатации или, как минимум, интеллектуального и социального паразитизма, который есть более или менее пассивная (хотя иногда смертоносная) форма эксплуатации, oбъектом контроля. Всему этому способствовал и все это многократно усиливал примат коллективных работ над индивидуальными (в некоторых институтах официально провозглашался курс на коллективные монографии как основную форму деятельности; право на индивидуальную монографию надо было заслужить, что не означало автоматическую его реализацию). Естественно, все это развращало людей, отбивало трудовую мотивацию, порождало иждивенчество, цинизм. И зависть к тем, кто может – творить, выдумывать, пробовать.
Разумеется, это – модель, идеальный (в веберовском смысле) тип, который в своих модельных рамках мог меняться в зависимости от личных черт членов коллектива, его начальства. Однако эти черты не могли изменить коллектив качественно как социальную молекулу, ячейку определенного типа; меняя выражение его «лица», степень благообразия или уродливости, они не меняли само лицо, точнее, его видовую принадлежность, поскольку это определялось фактом включенности в иерархию однотипных коллективов. Изменение типа привело бы просто к уничтожению коллектива, его роспуску, что и происходило, хотя довольно редко. Чтобы функционировать в системе коллективов советского общества, научный коллектив должен был более или менее плотно контролировать своих членов. На практике это означало многое, в том числе эксплуатацию коллективом наиболее способных и продуктивных сотрудников. А это, в свою очередь, по логике любых производственно-организационных процессов, предполагало выработку как формальных, так и особенно – поскольку речь идет о советской системе – неформальных средств и механизмов эксплуатации, присвоения продуктов труда.
Я не склонен абсолютно противопоставлять эту ситуацию той, что сложилась в западной науке об обществе, где тоже существует эксплуатация одних индивидов другими (как правило, начальниками подчиненных). В западных научных коллективах таланту тоже не поют осанну и не дают радостно «зеленый свет». Процент ничтожеств и серости примерно одинаков везде, психология и поступки представителей этого процента – тоже. Различие заключается в том, что на Западе в силу официальной провозглашенности индивидуализма и прав человека в качестве ценностей, в силу признания за индивидом права быть субъектом (т.е. базовой единицей считается индивид, а не коллектив) человек имеет больше формальных средств защиты (что вовсе не всегда значит: реальных). Правда, это не только заслуга капитализма, но результат компромисса капитализма с Европейской цивилизацией (и – шире – Западной Системой), породившей его, со всем вещественным, субстанциональным, ценностным и организационным, что ею накоплено и должно учитываться капитализмом; это результат взаимной адаптации и исторической борьбы капитализма с европейским «докапиталистическим» наследием: «неадаптированный» полностью функциональный, т.е. «взбесившийся капитализм» – это (логически) коммунизм. Кроме того, сама капиталистическая система построена на конкуренции индивидов (и групп). Отсюда – иные формы эксплуатации (достаточно формализованные и главным образом индивидуальные и вертикальные, а не коллективные и горизонтальные) и иные стратегии сопротивления им. Хотя в подобной ситуации столь характерные для любой области творческой деятельности чувства, как зависть и амбиции, могли подвергаться большей или меньшей трансформации в функцию социального контроля (скорее в меньшей, поскольку этот контроль осуществлялся системой в целом и реализовывался как определенный образ жизни общества – западный, интегрально), он никогда не превращался ни в «идеологический контроль», ни в «репрессивную задушевность», ни тем более в производственное отношение.
Напротив, в советском научном коллективе (думаю, аналогичной была ситуация в кино, театре, музыке и т.д.) индивидуальная зависть или, скажем так, рессантимент становились одним из элементов социального контроляи, самое главное, перемещались из личностно-бытового измерения в социопроизводственное, усиливали его, придавали ему более отчетливую, часто идеологизированную форму: «Сальери» с партбилетом – это очень серьезно.
Стремясь сознательно и подсознательно, формально и неформально осуществлять контроль над своими членами, научный коллектив советского типа не только матepиaлизoвывaл логику и законы социального бытия коммунистического порядка, но и позволял многим реализовывать свои фобии и комплексы по отношению к более талантливым. Несколько упрощая и огрубляя ситуацию, можно оказать, что посредством советского научного коллектива был осуществлен исторический реванш научных и околонаучных бездарей предшествующих эпох над талантливыми коллегами. Благодаря ситуации, о которой идет речь, человеческая природа в сфере науки получила значительно большие, чем прежде, возможности и к тому же подкрепленные коллективом и всем строем жизни, представленным иерархией коллективов, для реализации таких фобий, комплексов и слабостей, оценка которых (зависть, подлость) практически во всех этических системах носит отрицательный характер.
Особо хочу подчеркнуть следующее. Первое. Характеризуя социально-научный коллектив, я не даю ему оценки: плохой (или хороший). Я – не об этом, а о социальном типе коллектива, о принципах его конструкции в качестве элемента властно-производственной иерархии советского общества. Я также не обсуждаю вопрос, плохие или хорошие люди работали в научных коллективах, – разные. Меня интересуют социосистемные характеристики индивидов, законы их поведения (а не личные интенции последнего). Эти характеристики существенно модифицируют личность, ее поведение. Как заметил А.Белинков о ком-то из писателей (кажется, об Олеше), он был хороший писатель, хороший человек – в том смысле, что в хорошем обществе, в хороших обстоятельствах вел себя хорошо. Ну а в плохих, среди плохих людей вел себя как большинство, т.е. опять же хорошо с социосистемной точки зрения. Конечно же, не все вели или ведут себя подобным образом. Всегда есть некий процент людей, минимально зависимых от окружения и готовых оставаться собой в любых или почти любых обстоятельствах, отстаивать свою правоту, свое «я». (Это опять же не означает, что они – «хорошие»; хорошие – для кого? В каком плане? Мы, повторю, рассуждаем в социосистемном, социальном плане.) Но много ли их было, таких людей, готовых нарушать или, тем более, систематически нарушавших правила советского властно-производственного общежития? Много? То-то. Повторю, я не касаюсь личных качеств людей, работавших в советских коллективах, а пишу о социальном поведении индивидов как элементов определенной социальной ячейки, функционирующей по определенным – как ею, так главным образом и не ею – правилам.
Второе. Я вовсе не хочу сказать, что в жизни советских научных коллективов все было плохо, что жить было невыносимо, тяжело. Отнюдь нет. Или, скажем так: где – как. В основном – сносно, а в чем-то и комфортно, даже очень, по крайней мере, для многих. А что? Рабочая нагрузка – невелика. Присутственных дней – 2-3, а при либеральном (или безалаберном, что, впрочем, в России часто одно и то же) начальнике и того меньше, некоторые сотрудники ухитрялись годами ничего не писать и являться только за зарплатой; другие расплачивались с родным коллективом поездками в колхоз, выездами на овощебазы и выходами в ДНД. Ну что же, от каждого по способностям.
Эксплуатация? Работа на начальство и на коллектив, особенно наиболее толковых сотрудников? Да. Но эмоционально это отчасти, в большей или меньшей степени (в зависимости от массы объективных обстоятельств и субъективной готовности к самообману и другим автокомпенсаторным реакциям) компенсировалось тем, что в разных коллективах называли по-разному: «атмосфера», «дух», «человеческие отношения», «отдельская (кафедральная и т.д.) традиция». Речь идет о групповых ритуально-мифологических формах, практиках. Реализовывались они по-разному: от неформальных совместимых чаепитий в рабочее время, сопровождавшихся различной степени интеллектуальности трепом на научные, околонаучные, спортивные, бытовые и вообще околовсяческие темы до формально-неформальных заседаний, демонстрирующих единство и сплоченность коллектива, высокоталантливость всех (или почти всех) членов и мудрость руководства. Надо сказать, что психологически это позволяло лучше адаптироваться к системе вообще и системе жизни в научных коллективах в частности, смягчало их жизнебыт(ие), позволяло представить систему и суть случайностью и формой, главное – неглавным и т.п. Короче, облегчало индивиду жизнь, становилось, как сказал бы Дж.Скотт, «оружием слабых».
Надо, однако, помнить, что в то же время формы и практики, о которых идет речь, эффективно встраивали индивида в иерархию, в отношения неравенства и эксплуатации, одновременно камуфлируя, но тем эффективнее навязывая их: сопротивление им автоматически оборачивалось вызовом сложившимся в коллективе неформальным («человеческим») отношениям, угрожало «атмосфере»; социальный (пусть в индивидуальной форме) протест превращался в неуважение к коллегам, в нарушение традиций, в пренебрежение отдельской (кафедральной) солидарностью и т.д. и т.п. Иными словами, будучи обоюдоострой, но формально незафиксированной, ритуально-мифологическая практика советских (научных, хотя, естественно, не только их) коллективов работала в целом на начальство в ущерб подчиненным, на коллектив в ущерб личности, на посредственность в ущерб таланту или профессионалу. Все это суть результаты действия определенных социальных законов (или законов определенной социальности), а не результат неких «хороших» или «плохих» качеств людей, о которых у нас в данном контексте речь, повторю, не идет.
Ситуация в советских научных коллективах, тип отношений, характерный для них, нравились далеко не всем. Однако, как заметил еще Маркс, люди не вольны в выборе тех отношений, которые застают готовыми и в которые включаются. Есть готовая система, правила ее игры. Систематическая сущностная борьба с ними– это системное (читай: государственное) преступление. Это – для единиц. Частичный, ограниченный в пространстве и времени протест мог принимать различные формы, однако он не столько подрывал систему, сколько выпускал пар. Ну а на рубеже 50-60-х годов произошли структурные изменения как в самой Системе, так и в ее научно-обществоведческой подсистеме. Переплетение, наложение и сочетание этих изменений породили целый комплекс противоречий, своеобразным узлом, пересечением которых становились работники и люди типа Крылова.
Теория при всех коллективных формах, организациях и т.д. и т.п. – занятие штучное. Не такое штучное, как искусство, но тем не менее индивидуально-штучное. Хором теорию не выдумаешь, не сочинишь. Теоретическое творчество, как и поэтическое – дело одиночек, требующее определенного склада ума («поворота мозгов». – А.А.Зиновьев), типа личности и определенных условий, причем далеко не всегда благоприятных в повседневном смысле слова: это зависит от обстоятельств социальной направленности теории, личных особенностей ее автора и многого другого. И тем не менее одно благоприятное условие необходимо: терпимое (как минимум) отношение общества, коллектива к поиску индивидом теоретических истин, уважение прав личности вообще и права на индивидуальный поиск истины в частности. Иными словами, речь идет об определенной (и довольно значительной) степени интеллектуальной и социальной свободы индивида от общества, коллектива, малой группы.
До середины 50-х годов в советской обществоведческой системе индивидуальный поиск творческих истин, по крайней мере официально, открыто, был по сути невозможен: все уже было открыто, известно и сформулировано в положениях диамата, истмата, научного коммунизма, которые надо было лишь развивать, совершенствовать и т.д., обильно цитируя классиков. С середины 50-х годов ситуация начала меняться: пошли дискуссии, оживилась теоретическая мысль, оживилась конкуренция (точнее, ее советское подобие) между исследовательскими институтами со смежной тематикой и т.д. Все это создавало более благоприятный климат для интеллектуальных разысканий в области теории и, естественно, для их персонификаторов.
Пришло время Крылова и «крыловых». Лень, серость, халтура, отсутствие элементарного любопытства, элементарная необразованность, групповой эгоизм значительной части научных сотрудников – все это осталось; изменились обстоятельства. «Оттепель» породила спрос и моду на интеллектуальный шарм и лоск, хотя бы минимальные (даже образ начальника стал меняться; многих, как заметил Ю.Нагибин, «в пятидесятые годы почти насильно втянули в ум»). Время «огурцовых» (см. «Карнавальная ночь») – в науке и вне ее – уходило. Менялся общественный образ ученого, даже у обществоведов – разумеется, не так, как у физиков и математиков, презиравших советское обществоведение и основную массу его «носителей», не так, но все же… Оживление творческой атмосферы, некое подобие конкуренции сделали работу научно-обществоведческих коллективов, ее успех и оценку (читай: благодарности, денежные премии, поездки отдельных сотрудников, прежде всего начальства, за границу и т.д. и т.п.) во многом зависимыми от индивидуального творчества. От людей типа Крылова. От людей, способных генерировать новые идеи и оплодотворять ими целые коллективы, придавая подлинно научный смысл писаниям и существованию целой группы и, таким образом, оправдывая ее профессиональный статус и raison d’être. Источником коллективной работы в изменившихся обстоятельствах в какой-то степени становится некий индивид, его творчество.
При этом в те же 60-70-е годы в системе АН СССР, особенно в социально-гуманитарной ее части, основной акцент делался на коллективные работы. Им, будь то монографии, аналитические записки или справки для «директивных органов», отдавалось предпочтение. По сути, как уже говорилось, это был официальный курс. На поверхностный, хотя отчасти верный взгляд, главным бенефициантом такого курса было начальство, начальник как социальный тип, организация, иерархия начальников разных уровней в целом. Действительно, подобную ситуацию руководители научных подразделений могли использовать (а многие использовали) в личных целях, реализовывали посредством коллективных работ свои собственные интересы, которые приобретали форму коллективных. Практическое, в силу организационно-властной логики, право контролировать процесс интеллектуального производства обеспечивало возможность присваивать продукты интеллектуального труда, социальные и духовные факторы производства: от вкрадчиво-подлого «Вы позволите мне подписать написанное Вами предисловие?» (слова, услышанные мной от одного из многих за мою научную жизнь начальников, и ведь не покраснел – ни задавая вопрос, ни нарвавшись на едкий по форме отказ) до жесткого, откровенного и открытого плагиата и неприкрытой эксплуатации «интеллектуальных негров», пишущих за начальника по его прямому заданию. Иногда «за просто так», иногда за подачку в виде загранкомандировки или снятых с руки и подаренных в приступе начальственной благодарности часов – так обычно дают чаевые прислуге.
Руководитель научного коллектива часто был заинтересован в создании именно у наиболее работоспособного и талантливого сотрудника комплекса вины и зависимости – комплекса, который и выступал эффективным механизмом эксплуатации, узаконенного похищения мыслей и рукописей, интеллектуального обдирания. Комплекс закреплялся созданием определенной репутации, фиксировавшей слабые стороны характера, «пятнышки», подчеркивавшей и высвечивавшей их. Во многом это и есть ситуация Крылова.
Ситуация эта, однако, не была однозначной, в ней заключалось серьезное противоречие. С одной стороны, хорошо было иметь человека, блестяще знающего Маркса, живой цитатник (часто большее начальству и не было нужно): всегда можно было продемонстрировать глубину знания классиков и использовать это знание для идеологических подзатыльников конкурентам и подчиненным, указать им их место.
С другой стороны, сотрудник, стремившийся упорядочить марксистскую теорию, развить ее, а в марксистских научно-идеологических схемах усилить научное и теоретическое начало, что автоматически ослабляло и обнажало идеологические реалии, был хронически неудобен и опасен. С ним начальнику можно было погореть. Конечно же, научно-идеологическая бдительность коллег, не желавших подставляться из-за такого сотрудника (например, из-за Крылова), пропадать с ним, различные обсуждения, редакционная работа, ученые советы – все это должно было отфильтровать опасное. Однако страх, который гнездится, как это объяснял мне один мой бывший начальник, не в головном, а в спинном мозге, в позвоночнике (поэтому, наверное, он так часто и прогибался), заставлял бояться научных разысканий Крылова, делал их неудобными и нежелательными. Для начальства какой-нибудь склонный к ревизионизму более или менее тайный симпатизант капиталистического пути развития освободившихся стран в известном смысле и под определенным углом зрения оказывался более безопасным, чем творческий марксист: с либерал-симпатизантом можно было под настроение и перемигнуться: «Ну, мы-то с вами умные люди, все понимаем». С Крыловым (и ему подобными) так было нельзя. Крылов н е п о н и м а л. Он верил в истинность того, о чем говорил. Он всерьез, как к своему, относился к теории Маркса. У него не было двойного дна. Все это и определило специфические и странные отношения Крылова с академическими чиноначальниками: потепления быстро сменялись похолоданиями, внешний фавор – безразличием (в лучшем случае). И наоборот.
К сожалению, Крылов слишком близко к сердцу принимал такие повороты и хотя на словах признавал, что «барской любви» нужно бояться пуще «барского гнева», на деле нередко нарушал принцип «подальше от начальства, поближе к кухне». Впрочем, надо помнить, что в ряде случаев только начальство объективно могло защитить Крылова от его «первичного» производственного коллектива. Другое дело, что Крылов слишком верил в такую возможность и излишне субъективизировал объективное, персонализировал социальное. И тем не менее действительно бывали ситуации, когда начальство ситуационно бросало Крылову «спасательный круг» и сдерживало «друзей-доброжелателей» и коллективных социальных индивидов различного типа. Равно как и индивидуальных паразитов.
Неизбежная странность отношений, о которой идет речь, усиливалась тем, что начальник в большинстве случаев нуждался в психологической и социальной компенсации за вынужденно ослабленный им контроль над сотрудником и фактическое признание своей интеллектуально-научной, а следовательно, социопрофессиональной зависимости от него. За то, что подчиненный умнее. У Крылова есть стихи по этому поводу:
Скорей бы что ли одурачиться
Начальник – умный, я – дурак
И тихо, тихо очервячиться
Ты – червячиха, я – червяк.
Что б в упоеньи пресмыкательством
Без рук, без ног
На животе за их сиятельством
Я б ползать мог.
Откуда какаю, чем лопаю,
Не разберусь никак.
Где голова моя, где – попа!
Я человек-червяк.
Ясно, что Крылов здесь юродствует, у него по отношению к начальству бывали и совсем другие интонации:
В возможность правды на земле уже не веря,
Лопатою квадрат я сам на ней отмерю,
Потом начну работать вглубь уже траншею.
Воздену сам своей рукой петлю на шею…
Не на свою, а на его,
На выю шефа своего,
И первый в яму брошу ком,
Умри ты первым, я – потом!
(стихотворение «Мрачное», написано в 1978 г. и посвящено одному из тогдашних Володиных начальников).
Нестихотворно это могло выразиться в резкости, в дерзости. Так, одного большого начальника, спросившего, почему у Крылова желтые зубы, Володя тут же «срезал» – «потому, что, в отличие от Вас, в войну не ел хлеб с маслом и болел цингой и потому, что в отличие от Вашего папы, у меня нет денег, чтобы вставить золотые зубы!» И поперхнулся большой начальник, впрочем, далеко не злодей. Не из худших. Так, никакой. Чудак на букву «м».
Интеллектуальная свобода доминирующего («модального типа») научного сотрудника требовала ослабления хватки со стороны не только начальства, но и коллектива, ослабления контроля внутри коллектива. Нередко это в большей или меньшей степени порождало у коллектива, как и у начальника, аналогичную проблему психологической компенсации и усиления социального контроля опять же в духе «задушевной репрессивности», где соотношения определяемого и определения могли существенно варьироваться. И чем больше индивид освобождался от контроля в интеллектуальной (т.е. профессионально системообразующей!) сфере, чем больше профессиональной свободы индивида вынужден был допускать коллектив, тем большим было стремление коллектива как социального индивида усилить контроль в социальной сфере, сфере производственно-личностных отношений «задушевной репрессивности».
Соотношение определения и определяемого в каждом конкретном случае варьировалось в зависимости от личных качеств физических индивидов, степени их симпатии к уходящему в профессиональный отрыв коллеге. Однако у коллектива как целого – свои интересы, своя логика, свои законы поведения, не совпадающие ни с таковыми его членов, ни с суммарно-индивидуальными. И чем больше эта социальная единица чувствовала свою слабость и уязвимость в конкуренции с единицей физической, чем более напрягалась коллективная извилина в процессе позитивного и негативного взаимодействия с комплексом извилин одной, отдельно взятой личности, тем объективно меньше личные симпатии определяли личные отношения (перефразируя высказывание Валлерстайна о ценностях, скажу, что чувства очень часто эластичны, когда речь заходит об интересах или выгоде), а на первый план выходило личное отношение тех, у кого оно было антипатичным. Кто-то скажет: «Ах, какой цинизм? Все было по-другому. Мы жили по соседству, дружили просто так. Какая эксплуатация? Какие зависть и плагиат! Фи!». Простим подобную фразу тем, кто никогда не работал в советской науке, в ее коллективах или, работая в ней, приложил максимум умственных и эмоциональных усилий «ничего не видеть, ничего не слышать, ничего никому не сказать». Короче, применял швейковскую форму сопротивления: «Осмелюсь доложить, идиот (или идиотка). Ничего не понимаю». А потомy мир вокруг них прекрасен, чист и свеж, подобно лужайке с майскими ландышами. В таких случаях маска часто прирастала к лицу, и это тоже была форма адаптации, защиты, которая ныне продуцирует фальшивую розово-благостную картину советской науки, усиливаемую контрастом с нынешней ситуацией. Ну что же, у людей чаще всего короткая и селективная память.
Тем же, кто работал и помнит, но не хочет вспоминать, отвечу: это не циничный вывод, а циничный мир. Тем более что эксплуатация и власть всегда циничны. И отвратительны – «как руки брадобрея». Не менее, а, может быть, и более отвратителен групповой, коллективный эгоизм. А ведь официальный советский научный коллектив был не единственным коллективным субъектом, коллективным социальным индивидом, с которым пришлось столкнуться В.В.Крылову и людям его типа. Был и другой, не менее, а, пожалуй, более жесткий, агрессивный и хищный.
На рубеже 50-60-х годов произошло не только оживление общественной и духовной жизни общества. Те же причины, которые привели к этому процессу, способствовали развитию в советской системе структур нового – кланового – типа практически на всех этажах властно-производственной пирамиды. Эти структуры тяготели в целом к середине, к среднему уровню иерархии во всех сферах, включая науку.
Существенное ослабление репрессий после смерти Сталина, обретение господствующими группами гарантий физической безопасности (1953); активизация борьбы за более четкую фиксацию в той или иной форме социального и экономического благосостояния и, главное, гарантий передачи привилегий по наследству, борьбы, которая и стала сутью периода 1953-1964 гг.; усиление ведомств, отбивших хрущевские атаки, – все это создавало возможность и даже необходимость оформления внутри господствующих групп и части общества неформальных объединений, целью которых стала защита определенных интересов определенных групп. Интересов, которые были жизненно важными, но для защиты которых не существовало либо институциональных, либо просто легальных форм. Ясно, что в отсутствие легальных институциональных форм любая устойчивая структура может строиться лишь по «клaнoвo-мафиозному» (кавычки, поскольку в данном случае это метафора) принципу, как система (или сеть) отношений «патрон – клиент».
В сталинские времена за попытку создать такие социальные новообразования просто поставили бы к стенке по обвинению в организации антипартийной группировки, в фракционности, националистическом уклоне (если клан сформирован преимущественно на этнической основе) и т.п. В 30-40-е годы подобные структуры были характерны главным образом для Закавказья и Средней Азии, где они имели прочные корни, длительную традицию и готовые кланово-племенные формы, – ничего не надо было изобретать, там с ними вели упорную борьбу. Но – «бились-бились, да только сами разбились». Как только террор ослаб, структуры кланового типа стали возникать практически по всей стране, но уже не на кланово-племенной, а на советско-управленческой основе. Да иначе и быть не может, когда формальные и легальные каналы развития господствующих и средних групп и средства упрочения их положения отсутствуют, когда единственной формальной «организацией высшего типа» является КПСС, и любые оргманевры внутри нее и по поводу перераспределения власти и продукта кончаются очень плохо. В такой ситуации верным путем для товарищей мог быть и стал не формально-государственный, а неформально-клановый.
Причины возникновения и задачи кланов были полифункциональными. По сути же это было сопротивление центральной власти, Центроверху, но не в целях свержения – упаси Бог (Маркс, Ленин), а для того, чтобы добиться ослабления контроля внутри системы со стороны Центроверха над группами среднего уровня, над «группами интересов», формирующихся в тех или иных сферах. Клановая структура стремилась установить монополию или квазимонополию на определенную часть «потока» власти, товаров или информации, чтобы распоряжаться им самостоятельно, обменивать на другие виды власти, товаров и услуг. По сути это было начало приватизации власти (логический конец этого процесса мы наблюдали в первой половине 90-х годов), перераспределение контроля в рамках властно-производственных ячеек и над ними.
Нога в ногу с этим процессом шла так называемая «коррупция». «Так называемая» – поскольку на самом деле никакой коррупции в коммунистическом порядке быть не может по определению. Коррупция есть использование общественной сферы в частных интересах. Коммунистический строй принципиально исключает, отвергает разделение социума на общественную и частную сферы. Поэтому то, что называют «коррупцией», в коммунистическом порядке на самом деле есть перераспределение произведенного продукта, процесс обмена власти на вещественную субстанцию, на услуги, не соответствующие официально провозглашаемым принципам и минующие официальные каналы. Такое перераспределение, усилившееся и участившееся в 60-е годы, требовало структур меньшего уровня, чем «государство»(а часто и чем ведомство), причем структуры эти должны были носить скрытый, неформальный характер.
Формирование кланов, а затем их расцвет (вместе с «коррупцией») в 60-70-е годы означали, что коммунизм вступил в свою зрело-позднюю стадию («Большая черепаха – ползучая эпоха». – Б.Чичибабин). Это явление было показателем одновременно поступательного развития коммунистического порядка (краткосрочная перспектива) и начала его разложения (средне- и долгосрочная перспектива).
Клановизация определенных уровней советского общества – это, бесспорно, проявление и реализация человеческого начала, стремящегося к нормальной жизни, к амортизации воздействия системы, к защите от нее и т.д.; в рамках и посредством клана люди стремились увеличить объем своих благ, количество и качество вознаграждения, положенного им в соответствии с их местом в иерархии советского общества. Это была попытка выйти за рамки ранжированного потребления, ранжированного (сверху «государством») объема властных полномочий и расширения зоны реализации этих полномочий, увеличения своей доли общественного пирога, но попытка уродливая, с душком разложения. Повторю: единственным теплом, которое мог выделять коммунизм, было тепло гниения; именно «застой» был настоящей «оттепелью»; во времена «оттепели» было слишком много заморозков.
Кланы не только защищались от Системы, но и эксплуатировали ее. Точнее так: они защищались от нее в ее же рамках путем перераспределения продукта и эксплуатации других ее сегментов – как уже кланово организованных, так и особенно не организованных в структуры кланового типа. Кланы, возникавшие на различной основе и использовавшие множество средств самоидентификации и определения своих и чужих, не отменяли ни советскую систему, ни «государственные» органы, они либо наслаивались на них, либо подслаивались под них, стремясь заставить работать их в своих интересах, т.е. не на «общеколлективные», а на «частноколлективные» цели. Сказал бы – корпоративные, только вот настоящих корпораций в СССР никогда не было. С самого начала в кланах проскальзывал жестокий эксплуататорский оскал, полностью обнаружившийся и проявившийся в поведении целых групп после 1991 г.
Да, в клановизации сквозь коммунистическую скорлупу, призванную ограничить человеческую природу, пробивалась эта самая природа и, в соответствии со своей сутью, естественно, не просто так – а за счет кого-то, в ущерб кому-то. Кто-то должен был стать жертвой этого процесса. Общественный пирог не безразмерен, а общественный процесс – это, как правило, игра с нулевой суммой: если кому-то что-то прибавится, то у кого-то что-то убавится. Кланы обеспечивали своим членам относительно более высокий стандарт существования, более высокую степень социальной защиты, возможности карьерного роста, больший социальный (и экономический) комфорт. Все это – за счет перераспределения общественного пирога, отсечения от него индивидов и целых групп. Это была попытка в рамках каких-то ячеек отдельной сферы (торговля, наука, медицина и т.д.) превратить вторичную эксплуатацию – в первичную, соэксплуатацию – в эксплуатацию, попытка поставить эксплуатацию, т.е. отчуждение продуктов труда, на место отчуждения социальных и духовных факторов труда. Клановизация автоматически означала рост неравенства и социальной несправедливости.
Возникли структуры кланового типа и в науке. Произошло это одновременно с оживлением творческой мысли в советском обществоведении и по тем же причинам. И то и другое было показателем поступательного развития коммунистического порядка и одновременно (но в разносрочных перспективах) его разложения.
Внутри себя кланы не были ни миром эгалитаризма, ни миром справедливости. В чем-то их иерархия, правила поведения, санкции были более жесткими, чем официальные. Строились кланы как обычные неформальные группировки, «мафии». Там были «крестные отцы» и паханы («микрофюреры»); бригадиры и «быки», шестерки и свои, выражаясь поэтическим языком (непоэтически будет нецензурно), обольстительницы. Свои зондер-команды «по уборке трупов» и свои «адвокаты Теразини». И свои же разини; последние выполняли важную функцию. Имея репутацию разинь, эдаких незаинтересованных блаженных, живущих «чистой наукой» («наука» эта, как правило, представляла собой ту или иную форму безопасной для всех «игры в бисер»), они широко раскрытыми (кто искренне, кто – удачно вжившись в роль блаженных от науки, а кто просто используя свои психические или неврологические дефекты в качестве мощного социального оружия, социальной дубины) глазами должны были убедить очередного доверчивого Буратино, что Лиса Алиса и Кот Базилио – его наипервейшие друзья, а золотые нужно зарывать на «территории» именно этого клана, на его «поле чудес», которое, как известно, на самом деле представляет собой свалку в Стране Дураков. Правда, далеко не все горели желанием нести свои золотые и играть предписанную роль в кукольном театре. Тогда за дело брались «быки» – «доктора кукольных наук», и начиналась «охота на волков». Впрочем, порой на слишком свободолюбивых натравливали «разинь» – якобы паганелей. Поди, ответь такому – «больного бьешь». А не ответил, показал, что и с таким справиться не можешь, – какой же ты спец?
Научные кланы боролись друг с другом или заключали союзы, и тогда возникали суперкланы, целые «научные племена»; они проводили своих людей в Ученые советы и дирекции институтов (своих и чужих), в ВАК, в член-корреспонденты и академики, а когда удавалось – во властные и полувластные структуры в качестве консультантов, экспертов, советников, оттирая представителей других кланов или, тем более, неклановых индивидов, одиночек. Кланы не только защищали своих членов, не давая их в обиду (вплоть до выдавливания обидчика из академической среды), но и провозглашали кого-то талантом, кого-то – гением (этот механизм хорошо описан П.Палиевским[2]), и начиналась соответствующая peклама, отработка общественного мнения. А стояло за этим простое: «Он наш. Он с нами. И поэтому он гений». Функция «гения» заключалась в прославлении клана, члены которого, подобно бандерлогам из киплинговской «Книги джунглей», карабкались вверх, цепляясь за хвосты друг друга и крича на все лады: «Мы велики! Мы свободны! Мы достойны восхищения, как ни один народ в джунглях! Мы все так говорим – значит, это правда!». И часто такая самореклама оказывалась действенной. «Гений» был функцией клана, поднятой над ним и материализованный в какой-то конкретной личности, чаще всего талантом не отличающейся, а то и просто ничтожной – «невсамделишной и безмускульной», как сказал бы Ю.Нагибин. Это была сознательная установка планки не выше определенного уровня, по возможности, наоборот, – «низэнько-низэнько», ведь развивались научные кланы все равно в соответствии с общей логикой советского общества, по его социальным законам. В них, как и в официальных советских коллективах, некий средний уровень не должен был быть превышен. Вот если дозволят превысить, и на эту роль будет выдвинут некто, тогда другое дело.
Научные кланы не отменяли и не подменяли традиционных советских научных коллективов. Они существовали рядом, охватывая часть такого коллектива или части нескольких коллективов, становились своеобразной надстройкой над ними, занимая социальное пространство между коллективом и вышестоящим официальным начальством. Иногда у научного коллектива по сути оказывалось два руководителя: официальный, «государственный», и клановый. Порой две эти роли совпадали, хотя несовпадение, по ряду причин, заслуживающих особого разговора, встречалось чаще.
Кланы, при всей общности интересов их членов как элементов надиндивидуального целого, вовсе не были свободны от внутренних противоречий, от столкновений группировок и группок, от повседневной грызни «по текущим вопросам», от борьбы за лидерство – реальное и мнимое, за символические статус и богатство: все «как у людей» – любовь, ненависть, зависть, дружба по обстоятельствам, сплетни. В случае необходимости, особенно если это было в групповых интересах, каких-то представителей клана могли сдать. Сдавали, жертвовали или демонстративно расправлялись, решая тем самым различные задачи (например, долгосрочные в пользу краткосрочных или «бей своих, чужие бояться будут» и т.д.). Жертвы – естественно, пешки, клановые смутьяны или, наоборот, тихони, а то и просто балласт, который нередко именно для подобного рода публичных экзекуций и брали в клан.
И тем не менее, когда речь заходила о сущностных, долгосрочных («а вот здесь у них логово») интересах клана, он выступал как единое целое, как монолит – безжалостный и беспощадный.
Разумеется, кланы существовали не везде и не охватывали обществоведческую науку полностью или равномерно. Более того, далеко не все члены научного подразделения входили в клан. Однако так или иначе понимали ситуацию практически все.
Как правило, кланы возникали и проявлялись наиболее активно и агрессивно там, где было что делить, где специфика науки и престиж институтов позволяли выход на властные структуры, обеспечивали поездки за границу, хорошие возможности быстрой защиты диссертаций и престижных публикаций. Разумеется, не безвозмездно. Это надо было отрабатывать. В институтах, считавшихся второсортными, клановые структуры развития почти не получили, в лучшем случае, намечались пунктирно, а то и вообще не были самостоятельными, представляя рыхлый «филиал», ответвление клана из другого – «первосортного института». Это существенно облегчало жизнь людям, не входившим в кланы – они и вытеснялись в такие институты, становясь рецессивной мутацией советской обществоведческой науки. Однако учитывались клановые принципы везде – в большей или меньшей мере. Это как община в Азии: в одних случаях она прочная, в других – loose structure, но принципы общинной организации присутствуют и учитываются повсюду.
Научные кланы стремились присвоить и утилизовать, поставить на службу себе и своимлидерам все, попадавшее в ту зону знания, научной деятельности, которую они контролировали или стремились контролировать. Не вписывавшиеся в клан и сопротивлявшиеся ему подлежали периферизации, маргинализации, вытеснению и т.д. вплоть до морального и интеллектуального уничтожения. Крылов относился к числу не вписавшихся – «сам боярин» – и объективно, самой своей деятельностью, сопротивлявшихся. Так он оказался перед лицом еще одного, мягко говоря, недружественного коллективного социального индивида – клана. Как это ни парадоксально, но в данном случае в столкновение пришли две формы сопротивления системе и защиты от нее: коллективная и индивидуальная, социальная и интеллектуальная, эксплуататорская и творчески-нестяжательская. Крыловская форма адаптивного сопротивления (или сопротивляющейся адаптации) подрывала клановую, снижала ее значимость и ценность в глазах как членов кланов, так и «неклановых людей». Крылов оказался между нескольких огней: начальство, официальный советский коллектив, клан. Ему впору было прорычать:
Рвусь из сил – и из всех сухожилий,
Но сегодня – опять как вчера:
Обложили меня, обложили –
Гонят весело на номера!
(В.Высоцкий)
Да, порой Крылова и обкладывали красными флажками; и топили, вешая, как камень на шею, соавторов, часть которых, если и могла что-либо писать, то только доносы; и хоронили в «братской могиле» коллективной работы, лукаво указывая не авторство глав, а участие в написании, например, разделов; и гнали. Гнали, потому что Крылов был яркой и самостоятельной звездой, обесценивавшей и затмевавшей клановых выдвиженцев, делал жалкими их научные потуги. Естественно, что и спускали на Крылова чаще всего эту мелкую бездарь, шавок. Мэтры-бездари вступали в дело, когда ситуация осложнялась. А так, в рабочем порядке – мелкие укусы мелких людей, отравляющие жизнь и сами по себе, и особенно сознанием того факта, что донимают тебя ничтожества.
Добро бы вошь –
Нас гниды точат,
Такие нынче, брат дела.
Хошь, репутацию подмочат,
Хошь, в пасть проденут удила.
Как ни крути башкой дурною,
Но от обиды, хошь не хошь,
Взовьешься бесом, волком взвоешь,
Коль точат гниды, а не вошь.
Молися нощно, маятно и денно,
Однако, в завтра не спеши.
Исчезнут гниды непременно...
Из них повылупятся вши.
Вот так характеризовал свою ситуацию сам Крылов. Он, конечно же, мог подписаться под следующими словами А.А.Зиновьева: «Общество проявляло свое враждебное отношение ко мне не какими-то грандиозными действиями, а мелкими укусами со стороны моего ближайшего окружения».
Кроме укусов, конечно же, был прессинг: прессингуемого легче эксплуатировать. Как осуществлялся механизм эксплуатации? Просто. Сам Крылов оставил описание одного эпизода, очень важного для его биографии как в творческо-интеллектуальном, так и в социальном плане, а в чем-то просто решающего. С какого-то момента Крылов начал писать для самого себя записки – памятные, аналитические, в которых пытался восстановить ход событий, уяснить их и их скрытый смысл, механизм и структуру. Думаю, помимо практической интеллектуальной задачи, записки эти решали и задачу другого рода – эмоционально-психотерапевтическую: таким образом Крылов пропускал ситуацию через себя, адаптировал себя к ней, приучал: прекрасно осознавая, с кем имеет дело, до конца он так и не смог привыкнуть, что коллеги, т.е. ближние по работе могут так себя вести. В этой непривычке очевидна слабость Крылова – так же как из записок самому себе зияет одиночество: только с самим собой он мог поделиться случившимся.
Как конкретно происходила эксплуатация, присвоение чужих идей, текстов? Передо мной записка В.В.Крылова, написанная им самому себе – для уяснения ситуации и, по-видимому, психологического вытеснения – в конце июня 1973 г., и названная им «Конец 1972 – 1973 год. Структура шантажа». Я привожу ее полностью, заменив, однако, фамилии и имена буквами русского алфавита. Конечно, хотелось бы, действуя по принципу «Мы поименно вспомним тех, кто поднял руку», назвать имена. Но я не хочу чтобы имена гонителей Крылова появились на страницах «Русского исторического журнала». Много чести. Для мрази и одной буквы более, чем достаточно. Alors, voyons.
«Конец 1972 – 1973 год. Структура шантажа»
Декабрь 1972 год. Подходит А и передает просьбу Б добровольно и без шума выйти из редколлегии. Я еще пошутил, не лишат ли нас и авторских прав. Ответ: ваше п р о ш л о е не мешает Вам быть авторами, но мешает быть редакторами.
Конец января. Без всякого предупреждения, после полугодовых восхвалений статьи и сборника о “Средних слоях”, В за день до сдачи книги в печать устраняет мою работу. В – член Ученого совета нашего института (ИМЭМО) от Института народов Азии (ныне Институт востоковедения РАН. – А.Ф.) Это было указание ему Б.
Февраль 1973 г. Обсуждение монографии на секторе. Упор на критику первой главы монографии (написана В.В.Крыловым. –А.Ф.). Охаивание ее за “детерминизм” – Г (потом после статьи в “Коммунисте” № 11 она скажет о необходимости вернуть в книгу все места о детерминизме), Д, Е. “Странная позиция” Ж, как бы “невольно” создающая основу для такой критики. Б хвалит Ж! Впервые!
Февраль 1973 г. “Тройственная статья”. Впервые ясно обнаруживается, отчего воют все прочие и три года “хлопал дверью” Б во время наших выступлений: спор не о сущности наших взглядов, но о том, чьи фамилии будут поставлены над текстом. Д в открытую в секторе распространяется об «извращении» мною Маркса. Впервые из догматика меня пытаются представить ревизионистом! Мой первый с нею «крупный разговор» о подлости такой линии.
Март 1973 г. З и Б отказывают подписать мою заявку в редакцию на основании “он напишет контру”. Сказано намеренно при мне, якобы меня не видя стоящим рядом.
Март 1973 г. Срыв публикации двух статей в “Народах Азии” стараниями И, который первые три дня был от них в восторге и сказал, что это будет украшение журнала. На четвертый день после встречи Ж, К и Л статья отвергнута. Откровенное ограбление. Текст в шестьдесят страниц был возвращен с пометками “разных почерков”, т.е. был пущен по рукам без моего разрешения. Другой текст разрезан в клочья, и вернули огрызки, ампутированные куски бог знает где! Неожиданно от «ветерана» нашего движения слышу знакомый мотив: я боюсь вылететь с работы за твои выдумки и извращения.
Апрель. Шумное обсуждение монографии на дирекции. Много хвалят (неожиданно для меня мою главу, но я не знал, что она уже не вполне моя). Б явно делает весь труд “анонимным”. Это усиление того мотива, который в качестве пробы в марте выдвинул М: Крылов подал не главу, но “материал”. Восхвалялось таким образом участие Н, и ни что более. Б окончательно становится ясным, что наш подход спас дело, и он в открытую идет на ампутацию моих авторских прав. Ж в качестве подачки и “приручения” дается звание “старшего”. Меня попрекает неблагодарностью за отваленный куш в 180 рублей.
Май. Н и Г очень ласковы со мною и выражают великую озабоченность якобы враждебной позицией О и П. Дают понять, что под моей фамилией этот “бесценный для науки” материал потеряет свое значение, что надо больше думать не о себе, но о “деле”. Ж (что-то унюхав, а что, не сказал) сообщает о том, что он уже говорил с Р о моем переходе в Институт народов Азии, что мне вряд ли здесь работать и жить. Прямо дает понять о “патологии” ко мне Б.
Июнь 25 дня. М уклончиво говорит о невозможности “формально” обсуждать диссертацию без первой главы. В феврале ему и А наряду с главой о производственных силах я дал еще и 1-ю главу своей диссертации, оговорив, что в книге они могут тасовать ее как угодно, но чтобы они не лишали меня авторских прав, я бы мог использовать главу в монографии как свою публикацию по диссертации. Как-то уклончиво в телефонном разговоре проскользнуло мнение о том, что вряд ли возможно говорить о первой главе как вполне крыловской. Все уезжают отдыхать. Я в панике, растерянности и понял, что меня провели и в авторских правах. Жду, как поймать с поличным, неоспоримых фактов. 5 августа они у меня на руках: Н показывает свое соавторство».
В такой ситуации нужно было наносить удар – «из всех орудий», как сказал бы Солженицын, много раз «бодавшийся с дубом», планировавший, рассчитывавший как стратег свою борьбу как с системой, так и с профессиональной средой, и в отличие от Крылова, в конечном счете победивший. «Бодался теленок с дубом» – это, помимо прочего, сводка с театра боевых действий. Один язык чего стоит. Например: «Уж новей моего известия у них и не может быть: выходит “Корпус” на Западе! И не о том надо волноваться, что выходит, а как там его примут. И обдумывать надо – не чего там переполошился “Новый мир”, а: не пришло ли время моего удара? Ведь томятся перележалые документы, бородинского боя нашего никто не знает, – не пора ль его показать? Хотелось покоя – а надо действовать! Не ожидать пока соберутся к атаке, – вот сейчас атаковать их». И далее: «Не объемный расчет ведет меня – тоннельная интуиция. ...Я еще осторожничаю, я гнанный в дверь... сейчас лишь сопроводиловку допечатать быстро, связку бомбы, чтобы разрозненные части детонизировали все рядом и к понятному теперь сроку[3]». Однако, Крылов – не Солженицын, нервы не выдерживают. Написав записку «Забирайте все. Я ухожу», он запивает, а затем – обычное дело – попадает в больницу. Но тут в дело вмешались мать и друзья. Они явились на работу («в присутствие») и пригрозили разоблачением и возможностью суда, сказав, что есть черновики-рукописи. Как рассказала мне позднее Елена Петровна (мать Крылова), по крайней мере, отчасти это был блеф. Отчасти потому, что полного рукописного варианта первой – концептуальной, а потому системообразующей главы (называлась «Основные черты зависимого развития общественного типа») – главы будущей «коричневой книги» («Развивающиеся страны: закономерности, тенденции, перспективы»; вышла в издательстве «Мысль» в 1974 г.) у Крылова на тот момент не осталось. Были только резано-клеенные куски, много, но не текст целиком. Текст давным-давно был отдан на машинку, в таком-то виде его и «с к о г т и л и». Однако, «охотникам за черновиками» (а точнее, за «черепами» и их содержимым) не повезло: дома у Крылова хранился полный текст уже подготовленной первой главы его диссертации, который и стал основой первой (и не только первой) главы коллективной монографии. Запахло скандалом. В результате фамилию «Крылов» вернули в список соавторов, но сам список изменили – не по авторству глав (тогда все становилось совсем ясно), а по авторству частей.
В 1974 г. Крылов защитил кандидатскую, которая исходно легла в основу сданной в набор в октябре 1973 г. коллективной книги. В результате Крылову, выступая на защите диссертации, пришлось ссылаться на «коричневую книгу», основные теоретические положения которой были сформулированы им в черновиках, рукописных вариантах диссертации! Сюр!
Я помню осень 1973 г. Помню наши с Крыловым разговоры, о разных разностях – о перевороте в Чили, и о вышедшем на экраны «17 мгновений весны» (первая реакция Крылова – «любование эсэсовщиной», потом помягчел), о войне Судного дня (война Йом Кипур) и книге «Архипелаг ГУЛАГ». И, естественно, о «коричневой книге» и обстоятельствах финальной стадии ее подготовки. Ситуация для Крылова могла бы оказаться и хуже. И тем не менее, он был подавлен тем – что случилось и как случилось. Именно тогда он написал вот это стихотворение:
Наш принцип – коллективный труд,
Однако, присвоенье частное!
Как ловкость рук полезна тут!
Как совесть неуместна и напрасна!
Здесь совесть что-то вроде пут,
Здесь просто стыдно, коль ты не плут.
Приятно коллективом дружным
Научные труды творить!
И голову ломать не нужно!
И можно автором прослыть!
Ведь коли коллективный труд,
Возможности у всех растут
Но если присвоенье частное,
Ты обижаешься напрасно!
Не прогорело наше дело,
Как много будет общих дел!
В карман друг к другу лезьте смело!
Ведь кто смелее, тот и съел!
И если автор не спесивый,
И если ясно – промолчит,
То грабь его! Как грабит К...[4]
Учись у К...: коль мир осудит – Бог простит.
А не простит!? Мы ж атеисты!
И нам не страшен Дантов ад.
Слыхал, что пишут про «экстремистов».
Опять улов. Мне черт не брат.
Этот «моральный кодекс» «охотников за черепами», написанный как бы от их имени, Крылов завершает призывом:
Пусть будет коллективным труд,
Но в виде опыта, в порядке исключения
Попробуем хоть раз осуществить
Хотя б отчасти честное распределение.
Верил ли он в такую возможность? Конечно, нет. Об этом свидетельствуют его же строки, вынесенные в качестве эпиграфа к его стихотворению:
Стремимся к цели, нас ею сплотили,
Кто босиком, а кто в автомобиле.
Эксплуатация чужого труда, помимо прочего, действительно, позволяла клану, его боссам чувствовать себя настоящими авторами (иные искренне входили в эту роль), а то и научными звездами, коими по законам делания советской карьеры и в групповых интересах объявлялись («назначались») те или иные индивиды. Психологически меня это, как и плагиат, всегда удивляло и даже забавляло. Ведь сам факт плагиата автоматически означает признание плагиатором своей научной, профессиональной и социальной несостоятельности, импотенции. О моральной стороне дела я уже и не говорю, но знать про себя, что ты не только вор, но и никчемный специалист, непрофессионал, знать и жить с этим – кошмар. Вести себя как научный авторитет, зная, что на самом деле неспособен и строчку написать – кошмар. Как можно ставить себя в такое положение: ведь все всё понимают. И, главное, сам человек про себя все понимает, какой, на хрен, академик (член-корреспондент, доктор, профессор и т.д.), когда слова в предложения складывать не научился, когда IQ – минимальный, а то и отрицательный?
Да, группы, кланы, (впрочем, как с одной стороны, толпа, с другой – официальные структуры) видят только те звезды, существование которых сами позволяют и которые сами «зажигают» – «если звезды зажигают, то это кому-нибудь нужно». Конечно, нужно. И не бескорыстно. А что делать с бескорыстными и внеплановыми звездами? Ясно, что. «Он жил в отвратительном обществе, которое его и убило», – сказал на похоронах В.В.Крылова нынешний директор Института Африки РАН А.Васильев. В значительной степени это так. К этому вопросу мы еще вернемся, а сейчас отмечу вот что. Описанную ситуацию не надо демонизировать. Это – повседневная реальность определенного среза советской жизни 60-70-х годов. Все очень обыденно:
Холуй трясется. Раб хохочет.
Палач свою секиру точит.
Тиран кромсает каплуна.
Сверкает зимняя луна.
Се вид Отечества, гравюра.
(И.Бродский)
То, о чем идет речь – обычный и характерный для позднекоммунистического общества процесс положительного и (чаще) отрицательного взаимодействия, т.е. борьбы (конкуренции и превентации) социальных индивидов различного типа – индивидуальных и коллективных, формальных и неформальных. Борьбы – кого за выживание, кого – за хорошую жизнь:
Траву ел жук, жука клевала птица,
Хорек пил мозг из птичьей головы
И страхом перекошенные лица
Лесных существ смотрели из травы.
(Н.Заболоцкий)
Ситуация, в которой жил Крылов, – это ситуация разложения позднекоммунистического общества и попыток эмансипации от него различных социальных индивидов, различными способами, в различных сферах. При этом линии эмансипации оказались направлены, по крайней мере, в краткосрочной перспективе, не столько против Системы, сколько друг против друга. Те, кто стремился вырваться из ада пытались сделать это за счет других пытающихся, использовать энергию их попыток (я вернусь к этой теме позже). Проблема нашего героя заключалась в том, что в 60-70-е годы он эмансипировался в одиночку, как индивидуальный социальный индивид, и прежде всего в интеллектуальной сфере и посредством нее, войдя при этом и из-за этого в противоречие с формальными и неформальными структурами советского общества. Он оказался в зоне передела, перераспределения, не захотел быть перераспределяемым и начал защищать свое человеческое достоинство доступными ему средствами, прежде всего – интеллектуальными, творческими. Вот и все. А дальше срабатывал простой механизм. Чем больше позволялось Крылову интеллектуально высунуться, тем сильнее давил на него социальный пресс «задушевно-репрессивных» производственно-личных и неформально-формальных отношений, тем сильнее был социальный прессинг, тем больше стремление «опустить» его с помощью той или иной репутации, указать место в «социальной иерархии», а то «подумаешь, новый Карл Маркс нашелся».
Репутация, активно создававшаяся Крылову на основе и путем акцентирования, преувеличения его слабых сторон, уязвимых мест должна была ограничить его персонификацию как индивида интеллектуальной сферой и не просто блокировать персонификацию в сфере социальной, но добиться в этой сфере деперсонализации: «алкоголик», «агрессивный тип», а то и просто ненормальный («циклотимик», «параноик»). Вся эта подлость позволяла и н ф а н т и л и з и р о в а т ь Крылова, предоставляла желающим такой угол зрения, который психологически-компенсаторно давал возможность хотя бы косвенно, через социальное, личностное принизить его творчество, порыв и результаты, взять социальный реванш над ним. И тем не менее, интеллектуальная схватка «одной коллективной извилины» и индивидуальных извилин «одной, отдельно взятой головы» оканчивалась победами последней.
В сфере интеллектуального творчества Крылова его нельзя было сдвинуть с выбранного (и что важно – в конечном счете почти всегда оказывавшегося правильным) пути. Вопреки крикам и причитаниям, он верил в свой череп, и происходило так, как в стихах великого русского поэта И.Бродского, вынесенных в качестве эпиграфа настоящей статьи: стены падали, потому, что череп был прочен, его интеллектуальная броня – крепка, а мысли – легкие танки, – быстры. С душой дело обстояло иначе. Она не была ни крепкой, ни прочной – ранимой. Еще раз слово Талькову:
Пусть говорят тебе доброжелатели,
Что все твои стремленья нежелательны.
Ты их не слушай, успокойся и дерзай
И всех доброжелателей подальше посылай.
В социальной и микросоциальной сфере активности Крылова дело обстояло иначе, чем в интеллектуальной. Оказываясь по отношению к «доброжелателям» независимым интеллектуально, Крылов чаще всего не добивался такого результата (но крайней мере, значимо) в сфере социальных, межличностных отношений. Тому было много причин, как социальных, так и индивидуальных. Например, природная деликатность, доброта, отходчивость.
Был у Крылова и «синдром Чацкого» – одно из его страшных внутриличностных противоречий: не ставя ни во что «научную толпу» или, перефразируя Пушкина, «научную чернь», презирая ее, Крылов хотел, жаждал одобрения, признания – именно от нее! Так он оказывался в прочном психологическом круге, вырывался из которого он чаще всего в виде скандала («бунта») или ухода в запой. Да, его подталкивали к этому, всовывали в руку револьвер и прижимали палец к курку. Но нажимал-то на курок он сам! Короче, для нормального функционирования как личности, Крылову нужны были искреннее одобрение, признание своей профессиональной среды (она же социальная), но именно этого данная среда не делала и не должна была делать по самой своей природе. Трудно бросить камень в человека, жаждущего «позитивных санкций», как сказали бы социологи; многим, большинству, это действительно нужно. А вот ждать такого одобрения и быть готовым получить его от презираемых свиных рыл, «винтиков клана» – вот это психологически и социально едва ли простительно. Впрочем, не судите…
Не получая в своей среде того признания, на которое рассчитывал, Володя стремился компенсировать это. Не случайно он так любил публичные выступления на конференциях, семинарах. И именно поэтому, а не только ради заработка, ездил читать лекции по линии общества «Знание». Да, не хватило Крылову силы насмешливо, встав во весь свой интеллектуальный рост, сказать: «Кому вы нужны?! Вы всего лишь колода карт». То бишь: социальных ролей, функций, за которыми часто нет или почти нет никакого профессионального (а значит и социального) содержания и которые могут существовать лишь за счет чужого содержания. Крылов не умел, не мог бороться с социальными тенями, социальными вирусами. Слабость? Внутренняя непоследовательность? Конечно, они. Но в их основе лежат не только индивидуальные черты. «Горе от ума» Крылова (как и Чацкого) имеетсоциальные причины. На призыв: «Ты, царь: живи один. Дорогою свободной / Иди, куда влечет тебя свободный ум», – Крылов мог откликнуться лишь частично – в интеллектуальной сфере. Здесь он мог быть самодостаточным. Социально-поведенчески же это оказалось для него невыполнимым. И уж конечно он не мог принять и реализовать «подход», сформулированный Игорем Северянином так:
За что любить их, таких мне чуждых? За что убить их?!
Они так жалки, так примитивны, и так бесцветны.
Идите мимо в своих событьях –
Я безвопросен: вы безответны.
Или так:
Но даровав толпе холопов
Значенье собственного «Я»,
От пыли отряхаю обувь,
И вновь в простор – стезя моя.
Дело в том, что в личности Крылова затейливо переплетались, усиливая и одновременно подрывая друг друга, индивидуализм и коллективизм. Оба – специфические, возможно даже неполные, «незавершенные», становящиеся, а потому особенно часто и остро вступающие в конфликт и раздирающие личность.
Суть в том, что Крылов относился к поколению, которое сосмертью Сталина и ранней «оттепелью» почувствовало вкус свободы, но еще не воспринимало ее как индивидуальную. Если было в советской истории поколение, которое можно охарактеризовать как коллективистское положительно, то это те, кто родился в 1935-1945 гг. (плюс-минус два-три года). В их юности и молодости произошло потрясающее событие: отвалилась чугунная плита страха, давление которой они ощущали в детстве и которая загоняла их в коллективизм. С «плитой» «отрицательный коллективизм» (не весь, конечно) ушел – не столько реально, сколько в бурном потоке надежд, мечтаний и иллюзий, которые стали опиумом целого поколения. Зелья хватило на десятилетие, но его эффектсохранился на всю жизнь.
Место «отрицательного коллективизма» занял положительный, последним выражением которого был массовый восторг по поводу полета Гагарина в космос. Апрельский день 1961 г., когда толпы народа сами спонтанно хлынули на Красную (властную и привластную) площадь, был по сути последней в истории СССР неказенной манифестацией, во-первых, единства людей друг с другом, переживания ими некоего события как общей радости, ощущения себя как коллективного целого, во-вторых, единства населения и власти («народа и партии»).
Через несколько лет «июльские дожди» середины 60-х смоют остатки положительного коллективизма, сделав его прошлым; героями времени станут персонажи рассказов и повестей Юрия Трифонова(а затем Владимира Маканина). «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке» Булата Окуджавы обернется «Масками» Владимира Высоцкого, и выяснится, что среди взявшихся за руки соседей «по цепочке» «сосед мой справа – грустный Арлекин, другой – палач, а каждый третий – дурень». Потом окажется, что и маски приросли к лицам. А «грустный Арлекин» – так тот вообще предатель: «Ты мил-человек, не стукачком ли будешь?» Конечно, стукачком.
Пройдет еще немного времени, и Арлекин обернется вульгарным «Арлекино» из песни в исполнении вульгарной певицы – своеобразного зеркала брежневско-ельцинской эпохи, правдиво отражающего-воплощающего эту эпоху со всей ее похабенью.
Перефразируя Ю.Тынянова: винное брожение 60-х Окуджавы сменится уксусным брожением Высоцкого в 70-е, а там – с эпигонами, пойдет «по слову и крови гнилостное брожение» восьмидерастов.
Многим в поколении Крылова и ему самому мир, пришедший на смену эпохе «Верных друзей», «Карнавальной ночи», эпохе несбывшихся надежд, мог и должен был показаться страшным. Распадающемуся – на индивидуализм и группизм, на клановость – макроколлективизму можно было противопоставить либо мощный социальный (социально-ориентированный) индивидуализм, но без квиетизма, без полного ухода в себя (там, как говаривал блестящий польский афорист Станислав Ежи Лец, тебя легче всего найдут), либо «групповую солидарность» кланового типа. На социальный индивидуализм Крылов «рассчитан» не был – только на интеллектуальный, творческий. На клановость – тоже: он не был клановым, групповым человеком. Иными словами, социально ему не за что было схватиться, и это делало его по сути социально беззащитным, уязвимым.
В силу личностных особенностей, характера, обстоятельств воспитания, установок и даже научных позиций Крылова, ни малая группа, ни клан не могли быть коллективом, соответствующим его коллективизму, его коллективному инстинкту. Таким коллективом могло быть либо государство – он был макроколлективистом, государственным человеком, либо народ, хотя никаких иллюзий по поводу народа у Крылова не было. Вместе с В.Астафьевым на вопрос «Любите ли Вы свой народ?» он мог бы, сделав, как и В.Астафьев, паузу, ответить: «Я – знаю свой народ». Однако и того государства, с которым идентифицировал себя Крылов, в 60-70-е годы уже не было. Это была психологическая фикция, воображаемый объект, хрупкий несуществующий идеал (как многие тогда же строили для себя в качестве подобного идеала некий свободный и счастливый Запад, новую версию остапбендеровского Рио-де-Жанейро), и Крылов догадывался об этом. Однако больше ему не за что было ухватиться, не за что было держаться, а он хватался за форму, за фикцию, хотя, повторю, интуитивно чувствовал, что имеет дело с несуществующим, ложным, с метафизической утопией. «Возможно, обманчив мой хрупкий идеал, но это свойство всех идеалов», – так пел в известном мюзикле Остап Бендер о своем «Рио». Бендеру такой подход простителен, а Крылову – интеллектуалу и мыслителю? В итоге всех этих психологических движений коллективизм Крылова оказывался безъякорным, идеально-романтическим, без средств и форм соотнесения и идентификации, чем-то похожим на воздушный замок.
Непросто обстояло дело и с индивидуализмом. Володя Крылов, бесспорно, был яркой, интеллектуально одаренной, талантливой личностью, индивидуальностью. Но самодостаточным он был лишь интеллектуально, социально – нет. И свободным, по крайней мере, положительно, Крылов был главным образом в интеллектуальной сфере. В этом смысле Володя оказался очень похожим на монаха с любимой им средневековой миниатюры: монах пробил головой небесный свод и увидел движение миров, ему открылась их тайна. Но туловище его так и осталось в пределах свода.
Положительный индивидуализм в сфере интеллекта был необходимым, но недостаточным условием положительного социального индивидуализма; последний у Крылова был становящимся, но так и не стал ставшим, впрочем, имевшегося хватало, чтобы нагнать страха на тех, кому положительный социоиндивидуализм в сфере социального поведения грозил бедой.
Если положительную свободу в области интеллекта Крылову обеспечивало творчество, то свободу социальную, свободу от обременительных и психологически изнуряющих личностно-производственных отношений «репрессивной задушевности», он, как правило, обретал по негативу: в виде вспышек неконтролируемого гнева или, напротив, приступов апатии или уходов в запой. Пьянство людей типа Крылова было их сатурналиями против ситуационных господ. Но сатурналии оканчивались, и начинался прессинг с использованием загула как компрометирующего факта и средства усиления зависимости: «Тебя прикрывают, а ты...». Вот тут-то и выскакивало чувство обязанности, зависимости, неловкости, чувство, которое надо было отрабатывать.
Индивидуализм Крылова не обрел «третьего измерения», а следовательно, во-первых, был отчасти фиктивным, как и его коллективизм, во-вторых, был не только внешне уязвимым, но и представлял собой постоянный внутренний источник социальной неудовлетворенности, который, в свою очередь, помимо давления начальства и коллектива (как социального индивида), подталкивал к негативным проявлениям свободы и делал Крылова еще более уязвимым, еще более удобным oбъектом для эксплуатации в духе «задушевней репрессивности».
Эта специфическая форма насилия, эксплуатации была, к сожалению, интериоризирована Крыловым – и как социальная позиция, роль жертвы, которую он иногда готов был принять (и действовать на основе этого принятия), и как специфическое («оружие слабых») средство защиты от коллектива, хорошо наложившееся на некоторые традиции русской культуры.
Интериоризация «задушевного насилия», о которой идет речь, сыграла трагическую роль в судьбе Крылова. Цитируя слова А.Васильева о том, что Володю убило отвратительное общество, в котором он жил, я не случайно заметил: «В значительной степени это так». У отвратительного общества был косвенный соучастник – Крылов В.В. Он принимал роль жертвы, на которую и выталкивала его среда.
Роль гонимого была, однако, не единственная, на которую в соответствии с логикой социальных законов советской жизни был вытолкнут Крылов. Была и другая. На нее его выталкивали те же люди, но уже в качестве членов не клана, а общества в целом. Речь идет о роли персонификатора того, что А.А.Зиновьев назвал романтически-страдательным самосознанием общества, тоски по неосуществимым идеалам, по невозможности реализовать возвышенное начало.
В «Желтом Доме» Зиновьева один из персонажей рассуждает о другом персонаже – МНС – таким образом. «В нашем обществе такие люди, как МНС, суть очень редкое исключение. Даже в учреждении профессиональных думателей и говорунов, в котором работал МНС. Он был одиночка. В его окружении было много людей похожих на него. Но они суть явления иной породы. Они суть среда для таких, как он, но он не есть элемент среды для них. Кроме того, тут действует социальный закон резонанса, по которому обычные люди начинают думать и говорить подобно МНС лишь в присутствии таких существ, как МНС, что создает иллюзию, будто их много. Эти исключительные существа играют для своего окружения роль генератора идей, роль катализатора думательного и говорильного процесса. Даже молчание этих существ провоцирует окружающих на мысли и слова такого рода, какие описаны в этой книге.
Конечно, МНС не типичен: для нашего общества. Но он более, чем типичен: он характерен. В таких индивидах концентрируется то, что малыми дозами, фрагментарно и случайно распределено по многим другим людям. И в этой своей концентрированности они выглядят как исключения, хотя концентрируют в себе лишь то, что свойственно в той или иной мере их окружению. Быть таким индивидом – значит, выполнять определенную характерную роль в обществе. Общество само выталкивает отдельных индивидов на эту роль. Но происходит это не часто – обществу и не требуется их много. И не всегда общество в них нуждается. Даже тогда, когда оно в них нуждается, ему не всегда удается выделить на эту роль подходящего индивида, и потребность удовлетворяется иными средствами или глохнет неудовлетворенной. Такой индивид должен выделится из массы людей за счет своих личных качеств, которые в требуемом сочетании встречаются не так уж часто: он должен быть достаточно образованным, умным, остроумным, способным, непутевым, бескорыстным, некарьеристичным. Добрым, находчивым, нетрусливым и даже чуточку аристократичным. Посмотрите вокруг себя: много ли таких людей вы заметите в поле своего внимания? В реальности такой индивид бывает далеко не ангелом. Он обладает и отрицательными качествами. Вы видели, что МНС обладает в изобилии таковыми. Но они не влияют на характер исполняемой им роли[5]».
Появляясь, персонификаторы «распыленных идеалов», распыленного, грубо говоря, желания «скотов» быть «людьми» (фраза из «...Швейка»: «Помните, скоты, что вы люди», – была одной из любимых у Крылова). Продолжу цитату из «Желтого дома». Такие индивиды, как МНС «воплощают в себе некое романтически-страдательное самосознание общества, тоску по невозможности некоего просветленного, возвышенного начала в обществе и многое другое в том же духе, чему нет еще подходящего научного наименования и определения. И, проявляясь, они самим своим существованием проявляют общество с этой точки зрения – обнажают некое общественное подсознание, образующее скрытую основу всей прочей духовно-интеллектуальной сферы общества. Отчасти этим определяется и отношение к ним общества: оно готово мириться даже с резкой критикой своих язв, но оно не хочет обнажать подноготную своего здоровья.
Роль таких индивидов не следует смешивать с ролью беспристрастного познания общественных явлений (хотя такой элемент тут есть) и с ролью критиков язв общества (и такой элемент тут есть). Людей, которые более или менее верно понимают окружающее общество, довольно много даже у нас, несмотря на то, что научно правильное понимание общества считается преступлением или является привилегией секретных организаций. Что касается критиков язв, то почти каждый гражданин нашего общества способен на это в подходящем настроении. А в нетрезвом состоянии он ни на что другое вообще не способен, кроме разоблачения.
Не надо, далее, смешивать роль таких индивидов с ролью циников и шутов. Цинически-шутовское отношение к обществу распространено очень широко. Циники и шуты есть повсюду. В правящих слоях общества их не меньше, чем в подвластных. Общество относится к ним довольно терпимо. Хотя оно и не выпускает их на первые роли (для этого нужна хотя бы видимость веры и серьезности), оно позволяет им многое. Носителям же и выразителям романтически-страдательного отношения к обществу никогда не позволяют подняться даже на первую ступень социальной иерархии. Их стремятся низвести до уровня цинически-шутовского или познавательно-критического, а если это не удается, исключить из себя и уничтожить. Общество производит их как свой продукт, но такой продукт, который является чужеродным для него и подлежит выбросу в качестве экскремента. Это – отходы духовной жизнедеятельности общества, оно стремится избавиться от страдательного элемента своего подсознания, собрав и спрессовав кусочки его в особое тело. Индивид такого типа, как МНС, аккумулирует в себе болезненную часть подсознания общества для того, чтобы очистить от него общество (выделено мной. – А.Ф.). Последнее не становится от этого здоровее. Но формальная операция выброса должна состояться.
Индивид такого типа, как МНС, опасен обществу не столько тем, что он аккумулирует в себе болезненные явления подсознания общества, сколько тем, что он способен осуществить эту аккумуляцию лишь благодаря своему особому социальному качеству: он – индивидуалист. Вы сами видели, что он готов был примириться с существующим строем жизни, но у него ничего из этого не вышло. Думаете, не успел? Вряд ли это так. Ну, пронесло бы на этот раз, а где гарантии, что не погорел бы в другой? Дело тут в том, что общество само не захотело с ним примириться, ибо оно разглядело в нем эту самую странную для себя опасность – индивидуалиста. Именно поэтому общество позволило и даже помогло отобрать его в качестве марионетки в задуманном свыше представлении и таким необычным способом избавиться от него[6]».
Наибольшую опасность как для позднекоммунистического социума в целом, так и для клана, был потенциал превращения в положительного индивидуалиста (другое дело, что потенциал этот существовал теоретически, Крылов его реализовать не мог, но они об этом не знали). Для клана, коллектива как социального индивида именно положительный индивидуализм личности является самой страшной угрозой. Отсюда – реакция не только на него, но даже на его возможность, зародыш, намек.
Убежден, почти все сказанное Зиновьевым (устами одного из своих персонажей) о социальном типе МНС (Крылов, кстати, очень долго ходил в «мэнээсах»), о его социальной функции, так или иначе верно для Крылова. Он не только профессионально оттенял слабый профессионализм коллег как работников определенного типа, не только не вписывался в клановое жизнеустройство и вступал в противоречие с теми же коллегами как членами – более или менее активными, а то и пассивными – клана, но и выявлял их социальную суть как «нормальных» индивидов «ненормального социума». Быть нормальным человеком ненормального общества можно только в качестве (его, для него) ненормального индивида. И наоборот. Следовательно, нормальный – способный, умный и в то же время некарьерный (например, не рвущийся в партию, к должностям, к защите «диссера» как-можно-раньше-и-быстрее) человек – это ненормальный (социальный) индивид данного общества. Так индивидуальное человеческое здоровье становится показателем социального нездоровья общества, его членов, – показателем вполне очевидным для этих последних. Отсюда – реакция в широком спектре, о котором писал Зиновьев: от стремления успокоить себя, представив «девианта» шутом, чудаком, неудачником, до (если объект слишком серьезен, слишком «крепкий орешек») социального уничтожения (в 1930-е – донос, 1950-е и далее – блокирование карьеры, создание социального и психологического вакуума, просто травля). Воплощение, персонификация Крыловым тех социальных качеств-функций, которые отметил Зиновьев, делали его социальную и жизненную ситуацию еще более запутанной, болезненной и сложной – но, как ни парадоксально, не более трудной, в чем-то это переплетение разно-уровневых противоречий облегчало положение. То, что Крылов «жить мешал» не только как профессионал высокого класса и обладатель великолепных мозгов («аппарата»), не только как нечто настоящее, но и как особое, другого, чужого вида социальное существо, как социально чужой и чуждый, делало его еще более раздражающей мишенью, помещало в самый центр оптического прицела «социальной винтовки».
И тем не менее ситуация была далека от «дважды два – четыре». Как официально-институтско-отдельская, так и кланово-групповая нужда в профессионале заставляла мириться с его социальной чужеродностью. Социально чужой («с нами, но не наш», как сказал бы Ленин) – такое восприятие, как это ни парадоксально, отчасти компенсировало в глазах иных коллег интеллектуальные достижения и реальный профессиональный статус Крылова. Кроме того, он никому не был карьерным конкурентом. Противоречия разных уровней ситуационно «как бы» нейтрализовали друг друга. В то же время Крылов понимал и ощущал свою чужесть по всем линиям – экзистенциальную, социальную, групповую, профессиональную. Абсолютный аутсайдер – социально. А психологически – «инсайдер», которому хотелось быть с людьми, среди людей, для которого очень важен был «Я-образ», т.е. то, какими нас видят другие. И не просто инсайдер, а очень одинокий человек. Как знать, не оказывалось ли в такой ситуации роль гонимого, жертвы единственным, пусть и негативным, средством социального и группового включения? Не было ли включение в такой форме средством перебить, преодолеть исключения в других его формах – экзистенциальное, например? Не идет ли речь о выборе меньшего зла, о попытке схитрить, обмануть социальные законы?
[1] О причинах см.: Фурсов А.И. Кратократия // Социум. М., 1991. № 9.
[2] Палиевский П.В. К понятию гения // Пути реализма: литература и теория. М.: Современник, 1974. С. 104-116.
[3] Солженицын А.И. Бодался теленок с дубом. Очерки литературной жизни. М.: Согласие, 1996. С. 201.
[4] Фамилия человека, чье имя я «обрубил» после первой буквы «К», на блатном жаргоне означает одну из воровских «специальностей». Бывают же символические совпадения.
[5] Зиновьев А.А. Желтый дом. М.: Центрполиграф. С. Соч. Т. 4. 2000. С. 501-502.
[6] Там же. С. 502-503.